Шрифт:
Морис Леблан
Литературный дебют
В нашей прекрасной профессии литератора есть один вопрос, который мне всегда казался достойным особого внимания и по поводу которого я часто расспрашивал своих коллег: «Как и вследствие чего вы осознали, что вам предназначен жребий журналиста или писателя?»
Ведь не садятся же в момент внезапного вдохновения за стол, говоря:
— А ну-ка, не написать ли мне статью, или повесть, или роман?
Нет, сначала все пачкают много бумаги, прежде чем поймут, что это попытки писательства. Все те, кто не жил в особой среде журналистов и литераторов, кто не испытал с детства чувство,
— А ну-ка, я столько напачкал бумаги за все время… А что, если случайно?..
Когда я покончил с военной службой и провел полтора года за границей, мой отец, которому я предоставил полную свободу в выборе мне занятия, сам не чувствуя никакого определенного призвания, сказал мне:
— Ну, вот. Дело сделано. Ты знаешь наших дорогих друзей Мируд-Пишаров? Ты поступаешь к ним на будущей неделе. Это одна из первых фирм в Руане по изготовлению кард. Сначала ты будешь проходить стаж, потом будешь пайщиком, потом компаньоном. Дорога открыта.
Я не имел ни малейшего понятия о том, что такое карды, и должен признаться, что мой стаж меня мало просветил в этом отношении.
В громадных мастерских маленькие шумные и быстрые машины грызли длинные кожаные ремни, которые выходили дальше унизанные тоненькими уголками. Операция, которая сразу же мне показалась непонятной. Тайна, которую я никогда не смог разгадать, как это происходило? Для чего это было нужно?
При всем моем желании я никак не мог ни заинтересоваться этими вопросами, ни возбудить в себе малейший интерес к ним. И я сохранил бы от моих технических занятий далеко не радостное воспоминание, если бы не было в одном из закоулков фабрики, на чердаке, уединенной мансарды, в которой для меня устроили умывальную. Я там проводил большую часть времени. Кресло. Бумага. Карандаши.
Вместо стола собственные колени. Вместо горизонта квадратный кусок неба, очерченный слуховым окном. И вот полился поток поэм, новелл, литературных опытов, анекдотов, исповедей, описаний. Я не замечал больше быстрого щелканья маленьких машин, хотя они были совсем близко. Фабрика с ее шумом исчезла куда-то. Маленькая группа рабочих рассеивалась как пустые призраки. Я был счастлив. Я писал… писал…
Один-единственный звук стряхивал с меня это опьянение, возбуждавшее меня, как вино, которое я как будто бы пил, сам не зная, что пью: это происходило, когда Мируд-Пишар показывался у входа во двор, который вел от его квартиры к мастерским. Один из мастеров издавал тогда легкий свист, чтобы молодой подмастерье и будущий хозяин успел вовремя спуститься с лестницы и чтобы патрон мог его застать наблюдающим и склоненным над какой-нибудь страшной механической загадкой.
Я прилагал не больше усердия и при посещении клиентов фирмы. Застенчивый, незнакомый с делами, как осмелился бы я наступать на директоров ткацких фабрик, хвалить предлагаемый товар и спорить о себестоимости? Куда проще было пойти гулять. Сколько я делал приятных прогулок по изрытым нормандским дорогам! Сколько очаровательных грез пережил я на берегу Андели или в маленьких долинах Орны! А сколько листков я там исписал карандашом!
И все же, несмотря на весь этот ворох рукописей, на все эти ожесточенные попытки писательства,
Один маленький случай пролил некоторый свет на мое сознание, один из тех маленьких случаев, которые таятся всегда в корне самых важных событий нашей жизни.
Я не стану припоминать дату, — это было в день открытия памятника в Руане, в сквере Сольферино. В этот день чествовали память Густава Флобера. Насколько я припоминаю, шел дождь. Но воспоминания, сохранившиеся у меня с того вечера, так смутны!
Я помню маленькую трибуну, сооруженную около музея, который примыкает к саду. Помню ряды стульев, толпу мужчин в черном, городских властей, парижских и других гостей. Я смутно улавливал звуки речей, в которых прославляли великого писателя. И, в действительности, в моей памяти сохранилась отчетливо только группа из четырех лиц, которые в моих глазах являлись полубогами.
Я знал их по их произведениям, читанным и перечитанным. И вот они передо мной. Вот они, четверо: Гонкур, Золя, Мопассан и Мирбо, четыре колосса, маршалы и генералы французской литературы. Я смотрю на них. Я дивлюсь на них. Когда церемония кончилась и их повели в сад или в музей, я вертелся вокруг них, прикасался к ним, вмешивался в группы людей, окружавших каждого из них, слушал разговоры, запоминал решительные слова, срывавшиеся с их уст. Шейный платок Гонкура, пенсне Золя, усы Мопассана, — сколько предметов для наблюдения, сколько тем для размышления!
Меня все удивляет в этих лицах. Как это может быть, что они ходят как все другие, что они изъясняются не особыми, отличными от прочих, выражениями, с большей изысканностью и тонкостью? Я выискиваю на их лицах маленькую черточку, указывающую на гений, в их глазах — тот огонек, который теплится на очаге столь пламенных умов. Гонкур, Мопассан… Как ваши силуэты оживляют милый провинциальный сад, где протекли прекраснейшие годы моей жизни!
Что они делали до отъезда, я не могу сказать. Там был устроен большой официальный завтрак. На обеды их, конечно, приглашали направо и налево. Но я знал, что они уедут с вечерним поездом.
Я сообразил, что они поедут все вместе. Это было совершенно ясно. И не подлежало сомнению. А если они поедут вчетвером в одном купе, то там найдется местечко и для маленького молодого человека, который окажется случайно там же, не показывая вида, что он что-нибудь знает, и который в течение двух с половиной часов будет наслаждаться их божественным присутствием.
Привести замысел в исполнение было трудно. Отец строго следил за тем, когда я возвращался ночью. Я имел разрешение только на посещение театра. Возвращаясь же из столицы с ночным поездом, я приеду только утром.
Ну так что ж! Ключ у меня в кармане. Никто ничего не узнает.
И таким образом я покинул потихоньку отчий дом. На вокзале я слежу за прибытием полубогов и останавливаюсь около их группы. Поезд из Гавра подходит. Перед ними как раз пустое купе: они входят в него все четверо. Я пятым.
Напротив меня Золя, сбоку Мопассан, затем Гонкур, четвертый Густав Тудуз, вместо Мирбо. Поезд тронулся. Я был в тесной компании полубогов. Я узнаю их мысли. Я услышу их рассуждения о церемонии, их скрытое мнение о Флобере, о Руане, о моих согражданах.