Лондон по Джонсону. О людях, которые сделали город, который сделал мир
Шрифт:
Оказавшись среди виноватых в катастрофе в Дарданеллах, он с лихвой искупил свою вину: оставил должность, поехал на Западный фронт, возглавил 6-й Королевский шотландский минерный батальон и совершил более сотни вылазок на нейтральную полосу, двигаясь ночью ползком среди колючей проволоки и трупов. Всю войну этот человек, которому было далеко за шестьдесят, проявлял просто невероятную энергию и отвагу. Он проехал и пролетел 177000 км в своих отчаянных миссиях челночной дипломатии между Сталиным и Рузвельтом и другими, зачастую в скотских условиях, в тряске и холоде. В 1943 году он провел 173 дня за пределами страны.
Как ветеран Западного фронта, он, возможно, побаивался фронтального наступления на оккупированную фашистами Европу, но, когда настал день «D» — день высадки в Нормандии, — его величество король Георг VI был вынужден лично писать ему и просить отказаться от личного участия в десанте. Наверное, понять источники такого ненасытного влечения к риску и саморекламе было бы интересно для психологов. Можно подумать, что он пытался компенсировать какие-то свои страхи. Ведь откуда-то взялось это странное и оскорбительное обвинение (выдвинутое одним недалеким либеральным парламентарием и журналистом по имени Генри Лабушер), что молодым офицером он вступил в интимную связь с другим младшим офицером.
Хоть обвинение и было ложным, его растиражировали, и Черчилль вместе с мамой — Дженни — подали в суд, требуя опровержения и компенсации 20000 фунтов — сумму по тем временам крупную. Может быть, он отправился на Кубу и в прочие свои мачо-приключения для того, чтобы отмыться от этой лжи раз и навсегда? А может быть, это было подсознательное стремление ублажить тень отца?
Но скорее всего, он просто был так устроен. Масштабом личности он был крупнее и величественнее, чем мы, сегодняшние. Не забывайте — он стал членом парламента, когда на троне еще была Виктория. Он принес с собой в XX век викторианскую уверенность в себе и аристократическую жажду славы максимально возможного масштаба.
Лондонцам передавалась его уверенность, между ведущим и ведомыми была какая-то сверхъестественная связь. Как показал Филип Зиглер, мифа про лондонский блиц — бомбежки Лондона — не было. Это был не миф, это действительно было замечательное время в жизни города. Люди действительно чувствовали себя более живыми, особыми, иногда более «неженатыми», как выразилась романистка Элизабет Боуэн, и тогда они совершали бесчисленное количество добрых поступков по отношению к своим соседям. Когда рвались бомбы, большинство лондонцев не паниковали и не мародерствовали.
Один доктор-венгр был в бомбоубежище на станции метро «Банк», когда туда попала бомба. «Вы, англичане, просто не понимаете, какая выдержка у ваших людей, — говорил он. — Я не видел ни одной истерики, ни один раненый не кричал. В других странах не так». В городе была создана сеть психиатрических клиник для обслуживания неврозов, вызванных бомбардировками. Все они были закрыты — из-за отсутствия пациентов. Даже в сложных ситуациях лондонцы вели себя стоически хладнокровно. Один мужчина стал избивать ногами пойманного немецкого пилота, и толпа не останавливала его. Но, когда он захотел схватить пистолет этого летчика и застрелить его, тут толпа вмешалась и держала обоих, пока не приехала полиция.
Постоянная опасность и угроза смерти придавали всему оттенок величественности — и событиям, и людям. То же случилось и с Черчиллем, и тогда он выразил дух
Совсем как собачка и хозяин — трудно сказать, кто на кого похож.
Вы только взгляните на него: нос картошкой, одутловатые щеки, выдающийся подбородок, крупные губы. Да это просто толстяк на пивной кружке! Типичный англичанин — Джон Булль. С мозгами в сто лошадиных сил (так о нем сказал современник, когда сто лошадиных сил было еще много), но — не интеллектуал. Долгий и счастливый брак с женой Клементиной, четверо детей, а в отношениях с симпатичными стенографистками — ни намека на скандал, что очень отвечает нашему британскому подходу: ради бога, никакого секса.
Он стал символом страны и символом города, который защищал, — величественный, эксцентричный, верный традиции, но одержимый техническим прогрессом, а более всего — стойкий, и потому очень даже кстати в 1955 году, при выходе его на пенсию, королева предложила ему титул герцога Лондонского. Обидно, правда, что личный секретарь ее величества, как оказалось, предварительно убедился, что Черчилль откажется принять его.
И правильно сделает — не только потому, что титул перешел бы к Рэндольфу Черчиллю, его наследникам и потомкам. Как бы искренне лондонцы ни любили Черчилля, я не знаю, как бы они восприняли, если б он стал их герцогом. Многие, наверное, с энтузиазмом — но явно не все. Бомбежки изменили Лондон, они изменили и лондонцев — и Черчилль это прекрасно понимал.
В бункере Кабинета министров я разговаривал с Джерри Маккартни — стоя за спинкой стула, на котором во время войны сидел секретарь Кабинета сэр Эдвард Бриджес. Я пытался представить себе, каково это было — быть здесь, когда под бомбами гибло столько сокровищ этого города, гибло столько людей, что хотя бы часть пострадавших и обездоленных должны были обвинить во всем Черчилля. Я думал, каково это было — сидеть здесь по утрам, когда приносили отчеты о жертвах и разрушениях, и ждать, когда же они проснутся, там, в Вашингтоне, чтобы ты мог подойти к шифровальному устройству и узнать, скоро ли они уже начнут выручать.
Вдруг я понял, что я должен сделать. «Мы обычно не разрешаем посетителям… — начал Джерри. — Семья Черчиллей возражает…» Но было поздно. Я уже сидел в кресле, из которого он руководил войной, мои локти полировали те самые подлокотники, которые семьдесят лет назад полировали рукава Черчилля. Я хотел бы ощутить прилив его энергии или его остроумия, чтобы прохрипеть какой-нибудь великолепный образчик несгибаемого мужества. Боюсь, я не почувствовал ничего, кроме собственного ничтожества и страха, что кто-то из туристов сейчас щелкнет меня на камерофон через стеклянную перегородку и выложит свидетельство моего тщеславия в Твиттер. Я поспешил встать. Могу только сказать, что кресло и стол очень маленькие и слишком заурядные для человека, который спас мир от тирании — но это как раз не противоречит его борьбе за равенство в послевоенном мире.