Лови момент
Шрифт:
Сам Вильгельм иначе себя расценивал. И возвращаясь теперь к тому давнему дню, он понял, что был не только удивлен, но задет. Вот ведь, он думал: он уже тогда зачислил меня в неудачники.
Вильгельм сказал несколько с вызовом:
— Вы так считаете?
Венису и в голову не приходило, что человеку может не улыбаться перспектива проблистать в такой роли.
— Таковы ваши шансы, — сказал он. — Вы ведь учитель? И что изучаете? — Он щелкнул пальцами. — Муть.
Вильгельм и сам был того же мнения.
— Можно пятьдесят лет проишачить, пока чего-то добьешься. А тут р-раз — и мир узнает, кто вы есть? Вы — имя, как Рузвельт, как Свенсон [5] . От востока до запада, до самого Китая, до Южной Америки. Это вам не хухры-мухры. Вы делаетесь любимцем всего человечества. Человечество хочет этого, жаждет. Один
5
Свенсон Клод Август (1862–1939) — политический деятель, сенатор (1910–1933), член кабинета Рузвельта (1933–1039).
— Да, это правда, правда, — сказал Вильгельм. Ему передались чувства Вениса, и он ждал, что же тот скажет дальше.
Но Венис не собирался больше ничего говорить: он уже все сказал. Дал Вильгельму несколько синих листочков на гектографе, защепленных скрепкой, и сказал, чтоб готовился к пробам.
— Учите текст перед зеркалом, — сказал он. — Расслабьтесь. Отдайтесь роли. Больше чувства. Не стесняйтесь. Жмите на всю железку. Когда вы начинаете играть — вы уже не просто человек, к вам это все не относится. Вы ведете себя не так, как обыкновенные люди.
Так Вильгельм и не вернулся в свой Пенсильванский. Сосед по комнате переслал его пожитки в Нью-Йорк, а университетскому начальству пришлось письменно запрашивать доктора Адлера о том, что с ним приключилось.
Однако еще три месяца Вильгельм проваландался в Нью-Йорке. Он хотел начать новую жизнь в Калифорнии с благословения семьи, а благословения не было. Он ссорился с родителями и сестрой. И вот когда уже прекрасно понимал, на какой он идет риск, когда сам знал тысячи доводов против и чуть не заболел от страха — он уехал. Типично для Вильгельма. После долгих раздумий, колебаний и споров он выбирал то, что много раз отвергал. Десять таких решений — и Вильгельм профукал свою жизнь. Решил, что ехать в Голливуд ни в коем случае нельзя, а сам поехал. Решил ни за что на жениться на своей жене, а сам спасовал и женился. Решил не связываться с Тамкиным, а сам взял и выдал ему чек.
Но Вильгельм же только и ждал тогда, чтоб жизнь началась наконец. Колледж был просто отсрочкой. Венис его обработал, сказал, что мир избрал Вильгельма своей путеводной звездой. И он избежит убогой сутолоки жалких, обыкновенных людишек. К тому же Венис сказал, что он никогда не ошибается. Стопроцентно угадывает талант.
Но увидев результаты проб, Венис сразу повернул на сто восемьдесят градусов. В то время у Вильгельма были нелады с речью. Не то чтоб он явно заикался, нет, но как-то запинался, и звукозапись это выявила. Экран вытащил еще кое-какие штришки, в жизни незаметные. Когда он пожимал плечами, руки втягивались в рукава. Несмотря на исключительный размах груди, в свете юпитеров он не казался могучим. Вот называл себя гиппопотамом — а вышел медведь медведем. И походка медвежья — быстрая, мягкая, косолапая, будто ботинки жмут. В одном не ошибся Венис. Вильгельм был фотогеничен, волнистые светлые волосы (теперь с проседью) вышли очень хорошо, но после проб Венис не стал его обнадеживать. Он хотел от него отделаться. Он не мог себе позволить такой риск, он и так уже понаделал ошибок, жил в вечном страхе перед всесильной родней.
А Вильгельм объявил родителям: «Венис говорит, я должен ехать, это просто мой долг». Как он теперь краснел из-за этого вранья! Он молил Вениса его не бросать. Говорил: «Что мне делать? Для меня просто смерть возвращаться в колледж, я этого не переживу».
Потом, когда уже достиг калифорнийских берегов, он понял, что рекомендация Мориса Вениса — пустой звук. Венис нуждался в жалости и поддержке больше даже, чем сам Вильгельм. Через несколько лет, когда Вильгельм дошел до ручки и работал санитаром в лос-анджелесской больнице, он увидел в газете фотографию Мориса Вениса. Ему предъявлялось обвинение в сводничестве. Внимательно следя за процессом, Вильгельм уверился, что Венис действительно был связан с «Каскаския Филмс», но использовал
В те поры сам Вильгельм взял себе свою новую фамилию. В Калифорнии он сделался Томми Вильгельмом. Доктор Адлер этого не признавал. Он и сейчас называл сына Уилки, как больше сорока лет называл. Ну вот, думал Вильгельм, окончательно скомкав газету, человек почти ничего не может изменить по собственной воле. Не может изменить свои легкие, нервы, фигуру, свой темперамент. Все это не зависит от человека. Пока человек молод, полон сил и задора и недоволен положеньем вещей, он жаждет их изменить и отстоять свою независимость. Он не может свергнуть правительство, заново родиться; возможности у него ограниченные, и есть, наверно, предчувствие, что, в сущности, он измениться не может. И тем не менее он делает жест, становится Томми Вильгельмом. Вильгельму всегда жутко хотелось стать Томми. Правда, чувствовать, как Томми, он так и не научился и в душе оставался Уилки. В пьяном виде он страшно на себя напускался — на Уилки. Ну ты и дубина, Уилки, ну ты и балбес! Так он себя костерил. Может, он думал, и к лучшему, что он не имел успеха, как Томми, — это был бы липовый какой-то успех. Вильгельма бы, может, свербило, что успеха добился не сам он, а Томми, слямзив у Уилки право первородства. Да, конечно, он тогда сделал глупость, во что он соображал в свои двадцать лет, и винить тут приходится молодость. Он отбросил отцовское имя и мнение отца о себе. Это была, да, конечно, была заявка на независимость. Адлер связывался у него в мозгах с обозначением рода, Томми — с личной свободой. Но куда ему деться от Уилки?
В зрелом возрасте уже не будешь думать разные такие вещи про свободу выбора. Вдруг до тебя доходит, что от одного деда ты взял такие-то и такие-то волосы, светлые, как мед, битый, седой или засахаренный в банке; от другого могучие, широкие плечи; дефекты речи от одного дяди, мелкие зубы от другого, и эти серые глаза с тенью, набегающей на белки, и толстогубый рот перуанского идола. Бродячие народы выглядят так — костяк от одного племени, шкура от другого. От мамы у него ранимость, нежное сердце, это в нее он подвержен хандре и пасует, когда на него наседают.
Да, перемена фамилии была ошибкой, кто спорит. Но теперь-то ошибку не исправишь, так чего же отец вечно тычет ему в нос, какой страшный грех он совершил? Он и рад бы вернуть тот несчастный день, когда его лукавый попутал. Но где сейчас этот день? Не вернешь. И чьи это мутные воспоминания? Отца, что ли? Нет, его, Вильгельма. И что может он вспомнить, что заслуживало бы доброго слова? Ах, так мало, так мало. Надо простить. Сперва надо простить себя, уж потом всех на свете. Разве он сам не терзается из-за своих ошибок так, как отцу и не снилось?..
— Господи, — взмолился Вильгельм. — Избави меня от моих бед. Избави от моих мыслей, научи, что мне с собою поделать. За все то время, что я зря угробил, прости меня, каюсь. Помоги мне выйти из тупика и начать новую жизнь. Я же не знаю, на каком я свете. Имей ко мне жалость. Господи.
2
Почта.
Регистратор, выдававший ему письма, мало заботился о том, как он сегодня выглядит. Бегло посмотрел исподлобья. Да и с чего это служащие гостиницы будут ему расточать любезности? Они знают, что он за птица. Чиновник знал, что вместе с письмами передал ему счет. Вильгельм напустил на себя отсутствующий вид. Но дела были неважные. Чтоб оплатить этот счет, надо было снять деньги с куртажа, а куртаж был заморожен из-за понижения лярда. Согласно «Трибюн» лярд шел на двадцать пунктов ниже прошлого года. Говорилось о государственных субсидиях. Вильгельм не особенно вникал в эту кухню, но он понял так, что интересы фермера оберегаются, рынок регулируется, а значит, лярд снова поднимется, так что рано паниковать. Но отец пока мог бы хоть предложить взять на себя оплату гостиницы. Но почему бы нет? Эгоист! Видит же тяжелые обстоятельства сына. Ему бы ничего не стоило помочь сыну. Ему бы это пара пустяков, а как важно для Вильгельма! Где же его сердце? Может, думал Вильгельм, я был раньше сентиментален, преувеличивал его доброту — теплый семейный очаг, то да се. Может, ничего подобного и не было.