Лучшие повести и рассказы о любви в одном томе
Шрифт:
Еще одно его смущало, его сердило: он с любовью, с умилением, с благодарным восторгом думал о Джемме, о жизни с нею вдвоем, о счастии, которое его ожидало в будущем, – и между тем эта странная женщина, эта госпожа Полозова неотступно носилась… нет! не носилась – торчала… так именно, с особым злорадством выразился Санин – торчала перед его глазами, – и не мог он отделаться от ее образа, не мог не слышать ее голоса, не вспоминать ее речей, не мог не ощущать даже того особенного запаха, тонкого, свежего и пронзительного, как запах желтых лилий, которым веяло от ее одежд. Эта барыня явно дурачит его, и так и сяк к нему подъезжает… Зачем это? что ей надо? Неужели же это одна прихоть избалованной,
Вздор! вздор! завтра же это все исчезнет без следа… Но отпустит ли она его завтра?
Да… Все эти вопросы он себе ставил, а стало время пододвигаться к трем часам – и надел он черный фрак да, погулявши немного по парку, отправился к Полозовым.
Он застал у них в гостиной секретаря посольства из немцев, длинного-длинного, белокурого, с лошадиным профилем и пробором сзади (тогда это было еще внове) и… о чудо! кого еще? Фон Дёнгофа, того самого офицера, с которым дрался несколько дней тому назад! Он никак не ожидал встретить его именно тут – и невольно смутился, однако раскланялся с ним.
– Вы знакомы? – спросила Марья Николаевна, от которой не ускользнуло смущение Санина.
– Да… я имел уже честь, – промолвил Дёнгоф и, наклонившись слегка в сторону Марьи Николаевны, прибавил вполголоса, с улыбкой: – Тот самый… Ваш соотечественник… русский…
– Не может быть! – воскликнула она также вполголоса, погрозила ему пальцем и тотчас же стала прощаться – и с ним и с длинным секретарем, который, по всем признакам, был смертельно в нее влюблен, ибо даже рот раскрывал всякий раз, когда на нее взглядывал. Дёнгоф удалился немедленно, с любезной покорностью, как друг дома, который с полуслова понимает, чего от него требуют; секретарь заартачился было, но Марья Николаевна выпроводила его без всяких церемоний.
– Ступайте к вашей владетельной особе, – сказала она ему (тогда в Висбадене проживала некая принчипесса ди Монако, изумительно смахивавшая на плохую лоретку), – что вам сидеть у такой плебейки, как я?
– Помилуйте, сударыня, – уверял злополучный секретарь, – все принчипессы в мире…
Но Марья Николаевна была безжалостна – и секретарь ушел вместе со своим пробором.
Марья Николаевна в тот день принарядилась очень к своему «авантажу», как говаривали наши бабушки. На ней было шелковое розовое платье глясэ, с рукавами а la Fontanges [75] , и по крупному бриллианту в каждом ухе. Глаза ее блистали не хуже тех бриллиантов: она казалась в духе и в ударе.
75
Как у фонтанж (фр.).
Она усадила Санина возле себя и начала говорить ему о Париже, куда собиралась ехать через несколько дней, о том, что немцы ей надоели, что они глупы, когда умничают, и некстати умны, когда глупят; да вдруг, как говорится, в упор – а brule pourpoint – спросила его, правда ли, что он вот с этим самым офицером, который сейчас тут сидел, на днях дрался из-за одной дамы?
– Вам это почему известно? – пробормотал изумленный Санин.
– Слухом земля
Санин слегка наморщил брови…
– Ну, не буду, не буду, – поспешно проговорила Марья Николаевна. – Вам это неприятно, простите меня, не буду! не сердитесь! – Полозов появился из соседней комнаты с листом газеты в руках. – Что ты? или обед готов?
– Обед сейчас подают, а ты посмотри-ка, что я в «Северной пчеле» вычитал… Князь Громобой умер.
Марья Николаевна подняла голову.
– А! царство ему небесное! Он мне каждый год, – обратилась она к Санину, – в феврале, ко дню моего рождения, все комнаты убирал камелиями. Но для этого еще не стоит жить в Петербурге зимой. Что, ему, пожалуй, за семьдесят лет было? – спросила она мужа.
– Было. Похороны его в газете описывают. Весь двор присутствовал. Вот и стихи князя Коврижкина по этому случаю.
– Ну и чудесно.
– Хочешь, прочту? Князь его называет мужем совета.
– Нет, не хочу. Какой он был муж совета! Он просто был муж Татьяны Юрьевны. Пойдемте обедать. Живой живое думает. Дмитрий Павлович, вашу руку.
Обед был, по-вчерашнему, удивительный и прошел весьма оживленно. Марья Николаевна умела рассказывать… редкий дар в женщине, да еще в русской! Она не стеснялась в выражениях; особенно доставалось от нее соотечественницам. Санину не раз пришлось расхохотаться от иного бойкого и меткого словца. Пуще всего Марья Николаевна не терпела ханжества, фразы и лжи… Она находила ее почти повсюду. Она словно щеголяла и хвасталась той низменной средою, в которой началась ее жизнь; сообщала довольно странные анекдоты о своих родных из времени своего детства; называла себя лапотницей, не хуже Натальи Кирилловны Нарышкиной. Санину стало очевидным, что она испытала на своем веку гораздо больше, чем многое множество ее сверстниц.
А Полозов кушал обдуманно, пил внимательно и только изредка вскидывал то на жену, то на Санина свои белесоватые, с виду слепые, в сущности очень зрячие глаза.
– Какой ты у меня умница! – воскликнула Марья Николаевна, обратившись к нему, – как ты все мои комиссии во Франкфурте исполнил! Поцеловала бы я тебя в лобик – да ты у меня за этим не гоняешься.
– Не гоняюсь, – отвечал Полозов и взрезал ананас серебряным ножом.
Марья Николаевна посмотрела на него и постучала пальцами по столу.
– Так идет наше пари? – промолвила она значительно.
– Идет.
– Ладно. Ты проиграешь.
Полозов выставил подбородок вперед.
– Ну, на этот раз, как ты на себя ни надейся, Марья Николаевна, а я полагаю, что проиграешь-то ты.
– О чем пари? Можно узнать? – спросил Санин.
– Нет… нельзя теперь, – ответила Марья Николаевна – и засмеялась.
Пробило семь часов. Кельнер доложил, что карета готова. Полозов проводил жену и тотчас же поплелся назад к своему креслу.
– Смотри же! Не забудь письма к управляющему! – крикнула ему Марья Николаевна из передней.
– Напишу, не беспокойся. Я человек аккуратный.
В 1840 году театр в Висбадене был и по наружности плох, а труппа его, по фразистой и мизерной посредственности, по старательной и пошлой рутине, ни на волос не возвышалась над тем уровнем, который до сих пор можно считать нормальным для всех германских театров и совершенство которого в последнее время представляла труппа в Карлсруэ, под «знаменитым» управлением г-на Девриента. Позади ложи, взятой для «ее светлости г-жи фон Полозов» (бог ведает, как умудрился кельнер ее достать – не подкупил же он штадт-директора в самом деле!) – позади этой ложи находилась небольшая комнатка, обставленная диванчиками; прежде чем войти в нее, Марья Николаевна попросила Санина поднять ширмочки, отделявшие ложу от театра.