Лукуми
Шрифт:
Чем может заняться ребенок, наполовину черный, наполовину белый, этакий мулатик, в городе, заключившем себя в добровольную осаду, на фоне восхитительного карибского пейзажа, посреди острова, которым правит Никогда-не-прекращающаяся-революция? Да почти ничем, разве что стать пионером, наблюдать за молчаливым скольжением акульих плавников, представлять себе пасть пучеглазого каймана, да восторженно созерцать багряно-синие сумерки с их восхитительными облаками, которые не поддаются описанию. Я был одним из них, из этих детей. Я был пионером. Вот об этом я вам сейчас и поведаю.
Я вспоминаю о тех годах с неизменным восторгом.
Завязывание красного галстука на шее было весьма непростой операцией, которую трудно описать и за которой обычно внимательным взором наблюдала бабушка. Речь шла не о вильсоновском узле, как на мужском галстуке, о, если бы так. Сложность состояла в том, чтобы добиться правильного расположения не узла, а концов пионерского галстука. Не на шее, а на ключицах.
Этот красный галстук, эта чертова красная тряпка, был сделан из довольно жесткой ткани; именно в этом и заключалась проблема, учитывая цель, к которой так самоотверженно стремились все пионеры, в том числе и я. Все мои товарищи так старались тщательно уложить и расправить концы галстука, что я тоже считал своим долгом всячески добиваться совершенства; при этом я мог рассчитывать лишь на молчаливую помощь своей бабушки, взгляд которой в таких случаях был весьма красноречивым и далеко не всегда сочувственным.
Иногда моя мама ночевала дома и вставала рано. В таких случаях она всегда помогала мне, и я ощущал мягкое прикосновение кончиков ее пальцев, дотрагивавшихся до моей шеи, когда она поправляла мне узел галстука, уголки воротника рубашки цвета хаки, одергивала узкие короткие брючки. И я ощущал себя самым счастливым существом на свете. Детские и отроческие годы одаряют нас подобными чувствами на всю жизнь. И мы бережно храним их с тех самых пор, возможно, лишь для того, чтобы просто знать, что они существуют.
А вот других вещей я не помню, а если вдруг и вспоминаю о них, то предпочитаю благоразумно тут же предать забвению и забросить в темные уголки памяти, где покоятся воспоминания о поражениях и прочие неприятные ощущения: да, именно в этот переполненный склад ужасов, а не в какой-то другой, вовсе не в витрину приятных воспоминаний, столь изменчивую и непостоянную. Вот такие непростые мы, человеческие существа, хоть галисийцы, хоть из рода лукуми, неважно. Так или иначе, сегодня я не обойду вниманием даже малоприятные события, восстановлю в памяти некоторые из них, решительно отброшу другие и все же умолчу о большей части, ибо, надеюсь, у меня еще будет время рассказать и о них.
Итак, завязывание узла на красном галстуке могло быть приятным или не очень; это зависело от глаз, следивших за сложной операцией, от рук, выполнявших ее, или от ледяного одиночества, что нам возвращает зеркало: твое отражение в нем всегда так же одиноко, как и ты сам. Завязывая галстук наедине с собой, надевая на шею этот казавшийся мне собачьим ошейник, я чувствовал себя совершенно беззащитным, одиноким в своем несчастье, всеми брошенным холодным металлическим мальчиком из зеркала.
Завязывал ли я его сам, или это делала моя мама,
Во все времена существовали дети, получающие удовольствие от выкалывания глаз птицам. Обычно они делают это с помощью булавки, предварительно нагретой на огне от спички, или тщательно выструганными и терпеливо заточенными маленькими, палочками. Есть дети, которые получают удовольствие, когда крепко держат в ладони цыпленка, медленно сжимая пальцы, пока тот не задохнется. Всегда были и есть дети, которые остаются на второй год, огромные и высоченные, словно башня, и всегда найдутся такие как я, слабенькие и закомплексованные, потому что у них мать — танцовщица, а отец — галисиец, который пришел, увидел, победил, а потом исчез в тумане. Я хочу сказать, что я тоже немало настрадался в детстве от такого выкалывателя глаз.
Он был моим соседом, но не по двору, а по улице, и вот на ней-то он и поджидал меня вместе с теми, кого прежде я считал своими друзьями. Он каким-то подлым, но весьма эффективным способом сумел привлечь их на свою сторону, и в результате они втроем почти всегда неотвратимо ждали меня, чтобы проводить в школу, награждая тумаками, подзатыльниками и всевозможными ругательствами, которым я был не в состоянии противиться и которые они раздавали с бесподобной щедростью. Я не умел защищать себя, ибо был воспитан на силе слов и запахов.
Я мог бы справиться со своими двумя экс-друзьями, попытавшись встретиться с каждым поодиночке, но боялся, что они потом наговорят с три короба главарю. Я подумал было посеять вражду между ними. Но не осмелился, а, может быть, не знал, как это сделать. Я занимался поисками тысячи возможных решений. Начиная с изобретения для них прозвищ, по меньшей мере, столь же оскорбительных, как те, которыми награждали меня они, и заканчивая обдумыванием возможности их подкупа с помощью подарков. Но потом я решил, что если я попытаюсь это осуществить, то они сплотятся еще теснее. Я не знал, как поступить. И тогда рассказал обо всем своему дяде, а тот начал обучать меня приемам самообороны. В конечном итоге, способ разрешить мои напасти предложила бабушка.
Я был маленьким и некрасивым. Старался ходить так, как это делал Роберт Митчум в своих фильмах, или как Клинт Иствуд — в своих, включая и те, где он исполняет роль невероятного персонажа по имени Грязный Гарри. Мои усилия заключались в имитации представлявшейся мне величественной походки, и сводились к тому, чтобы слегка волочить одну ногу, словно она весит чуть больше другой. Я весьма преуспел в этом, однако мне удалось добиться лишь того, что сия, по моему мнению, элегантно изысканная манера передвижения была воспринята всеми как банальная хромота. Итак, как я уже сказал, я был маленьким и некрасивым, а теперь вам еще известно и то, что меня принимали за хромого. Мне бы еще усы, и я вполне бы сошел за Сэмми Дэвиса.