Любимая наложница хана (Венчание с чужим женихом, Гори венчальная свеча, Тайное венчание)
Шрифт:
– А бес его знает, – чистосердечно признался Лех. – Как товарищ мой поздоровеет, так и поплетемся своею дорогою.
– Будь милосерд, козаче, – схватил его за локоть атаман. – Дозволь под твой пригляд оставить хворого. Чую, не довезем его, а для нас каждый день промедления опасен: боюсь, груз попортим!
«Что ж, у меня тут богадельня придорожная, что ль?!» – чуть не вспыхнул Лех, но, глянув в усталые, покрасневшие от дорожной пыли глаза чумака, устыдился и пробормотал только:
– Что с ним?
– Чахотка! Дня три и догорит, бедолага.
Дня три? Дай бог, чтоб Миленко хоть через неделю был
– Что ж, – пожал он плечами, – видно, судьба такая. Давайте вашего недужного.
Атаман чумацкой ватаги стиснул его руку.
– Спаси Христос тебя, козаче, – молвил он ласково. – Не тужи, верь: ничто спроста на свете не случается. Вышел ты на сию дорогу, – знать, на то воля была божия, чтоб твой путь с путем этого несчастного пресекся!
…Ведал ли сей неутомимый пешеходец, какие пророческие слова изрек сейчас ненароком, или были они нечаянным дуновением божественного откровения?
Атаман кликнул двух своих сотоварищей, и, не замедляя хода обоза, те сняли с мажары неподвижное тело и легко понесли его в хату.
Лех шел следом, донельзя озадаченный. Что понял он со слов атамана? Что занедужил такой же, как он, – чумак. А в хату внесли худого, как спица, чернявого, совсем молодого парубка, облаченного в донельзя изодранную черную рясу.
Монах? Откуда здесь?..
На вопрос чумак лишь плечами пожал:
– Плелся обочь шляху, вовсе не в себе. Который день в бреду, чепуху несет: «Агнус, агнус…» И еще что-то не по-нашему. Католик, чи униат, а не то просто книжник. И все ж тварь божия! Да страданий, видно, много принял. В чем только душа держится! Ничего я о нем не знаю, кроме того, что помрет он очень скоро. Схорони его по-христиански, кем бы ни был он, а тебе за то бог воздаст.
С этими словами многотерпеливый атаман чумацкой ватаги поклонился Леху в пояс и пустился догонять обоз, а молодой казак, тяжко вздохнув, вновь обратился к заботам, ставшим ему уже привычными в последнее время, – к уходу за беспамятным больным.
Принеся свежей прохладной водицы, Лех стащил с несчастного ветхую рясу и, начав обмывать худое, пылающее в жару тело, даже присвистнул сквозь зубы: ох, много сей черноризец претерпел на пути своем!..
На шее его отпечаталась гнойная, воспаленная борозда: наверняка след от грубой веревочной петли, из чего Лех сделал вывод, что юноша побывал в ногайском или турецком плену; тело местами казалось мертвенно-черным от множества синяков; еще свежие рубцы на спине показывали, сколько плетей принял этот монах за неведомые провинности или стойкость в своей вере; а ссадины на ребрах свидетельствовали, что он долгое время и сам истязал плоть свою власяницею.
Да, верно, не только плоть, но и душа его была истерзана, ибо он беспрестанно шептал что-то, с трудом шевеля сухими, бледными губами. Лех не мог разобрать ни слова в сем беззвучном шепоте, но по торжественности, трепетности этого изможденного лица он догадывался, что юноша истово, страстно молится даже в беспамятстве.
Чертами лица он был схож с западными украинцами – гуцулами, верховинцами; и понятно становилось, почему в его бреду, по упоминанию чумака,
Рисунок, видимо, нанесли уже давно: он напоминал старый, но вполне отчетливый шрам.
Бог весть почему, но при виде сего клейма Леха пронзила тревога, а еще смутное отвращение, ибо в сем изображении он чувствовал некую роковую и в то же время порочную тайну, тяготевшую над умирающим, а теперь волею судьбы прилипшую и к нему, Леху, словно чужая зараза.
Внезапно он пожалел, что так необдуманно дал согласие ходить за незнакомцем, но тут же устыдился за такое немилосердие и, перенося бессильное тело на покрытую ряднинкою солому, положил на обметанные губы пропитанную водою тряпицу. Внезапно незнакомый голос заставил его обернуться.
Больной монах сел и, не открывая глаз, простирая руки куда-то ввысь, выкликал резким, сильным голосом: «Agnus Dei, qui tolli peccata mundi, dona [65] …» – но, обессилев, упал навзничь, вновь погрузившись в беспамятство.
И Лех увидел, что Миленко, который то дремал, то пробуждался, приподнялся на локте и расширенными черными глазами следит за умирающим, а на лице его – тревога и гадливость, словно бы перед ним вдруг оказалась неведомая, но омерзительная и опасная тварь.
65
»Агнец божий, искупающий прегрешения мира…» – слова из католической литургии, обращенной к Иисусу Христу (лат.)
Монах умер не через три дня, а назавтра же, ввечеру, когда Лех вместе с воротившимся из низовьев Десяткой сидели над засыпающим Днепром и приканчивали жбанчик горилки, которую умело гнал старый хуторянин, отчего его хата славилась по всему Днепру как отменный шинок.
Когда Лех уходил на берег, монах в забытьи постанывал в углу; воротился – глаза монаха уже были заложены двумя медными грошами, руки скрещены на груди; Миленко же, стоя на коленях, что-то неразборчиво бормотал по-сербски. Наверное, молитву.
Ну что поделаешь? Монах помер, но другие живы! Вынесли тело в тесные сенцы, выпили еще по чарке на помин его души да и улеглись спать по своим углам.
Леху не спалось. Весь вчерашний и сегодняшний день, слушая неумолчный, бессвязный бред больного, он по-прежнему ощущал – пусть смутно, не отдавая себе в том отчета, – присутствие некоей недоброй тайны, разгадывать которую, увы, у него не было никакой охоты. Судя по кряхтенью Десятки и тяжким вздохам Миленко, друзьям тоже не спалось.
Наконец Десятка не выдержал и встал, зашарил в потемках, шепотом бранясь.