Любимец
Шрифт:
Но, проследив за его взглядом, я невольно вперился в картину боя — да и как же иначе, если ты видишь, что твоих товарищей прижали к краю поля и теснят эти ничтожные рыцари в ведрах.
Прупис выбежал на край поля и побежал по кромке, не смея ступить на газон, потому что судья внимательно следил за такими нарушениями. Прупис кричал, давал советы, и неизвестно, чем бы закончился этот бой, вернее всего, позорным поражением и полным избиением наших черными тиграми, если бы Илья Муромец не услышал Пруписа и не рванулся вперед в самую гущу вражеских рыцарей.
Ужасные
Но Муромец не увидел конца этой схватки. Пораженный неисчислимым количеством ударов, он, наконец, упал и остался недвижим.
— Как там? — слабым голосом спросил сзади Добрыня.
— Муромца ранили, — сказал я, не в силах скрыть печаль.
— Не ранили — убили, — сказал Добрыня.
В этот момент раздался долгий прерывистый свист.
Подчиняясь ему, уставшие, запыхавшиеся воины с обеих сторон расходились, словно сразу забыв о существовании противника, а судья выехал на центр поля и в микрофон объявил ничью.
Объявление судьи, не вызвавшее у меня возражений, вызвало почему-то дополнительную суету посредников и слуг, которые бегали к кассам и разносили выигрыши.
— А чего они? — спросил я Батыя, который уже подошел ко мне и вместе со мной наблюдал за завершением боя. Рука у него была перевязана, но в остальном, как я понял, рана его не беспокоила.
— Выигрыши и проигрыши. Люди и жабы ставят не только на победу — нашу или ихнюю. Тут важно, сколько убитых и раненых. Все в счет идет.
— Рука не болит? — спросил я.
— Ночью будет болеть, — сказал Батый.
С поля кричал Прупис, чтобы принесли носилки забрать Муромца.
Мы с рабом понесли их туда. Бойцы уже расходились, тащили за собой оружие, словно косари уже ненужные косы. Носилки были измараны кровью Добрыни, и мне вдруг показалось, что я снова на кондитерской фабрике, и это не люди, а гусеницы, а носилки — это транспортер, который выплевывает ползунов.
Я с трудом отогнал от себя воспоминания о запахе их крови.
Прупис помог нам положить Муромца. Тот был недвижим. Когда мы шли, его рука волочилась по пыли, Прупис обогнал носилки, поднял руку и положил ее на грудь погибшему воину.
С трибун доносились крики.
— Нами недовольны, — сказал Прупис, — кто-то проиграл… И после паузы он добавил: — А кто-то выиграл.
— Может, его в больницу? — спросил я.
— Откуда здесь больница, мы же не жабы, — сказал Прупис.
Наше возвращение к автобусу было медленным и печальным. Добрыне помогли добраться до него товарищи. Хотя мне показалось жестоким заставлять его идти после таких ран. Муромца мы отнесли на носилках.
За нами наблюдала толпа зрителей, которые не расходились — им интересно было увидеть раненых и убитых. Из толпы кто-то крикнул:
— Вы их бросьте, чего падаль таскать!
— Заткнись, —
Мы отнесли Муромца в автобус.
Меня удивило, что среди толпы пьяных от запаха крови зрителей я увидел двух или трех спонсоров — они стояли чуть сзади и пожирали глазами нашу скорбную процессию.
В автобусе сзади открывались двери, и я догадался, что специально для таких случаев. Мы поставили носилки, забрались в автобус.
Зрители расходились.
— Все на месте? — спросил Прупис.
— Господина Ахмета нет, — сказал я.
— И не будет, — ответил Прупис, — он делит бабки.
Раздался смех — прямо у меня из-под ног.
Я вздрогнул и чуть не свалился со стула — мертвый Муромец поднялся и сел на носилках.
— У кого-нибудь найдется закурить? — спросил он. — Я думал — подохну без курева.
Все стали смеяться, но больше не над словами Муромца, а глядя на мою пораженную физиономию.
Добрыня достал серебряный портсигар и раскрыл его.
Муромец оторвал кусок бумаги от старой книжки, лежавшей на полу, и свернул самокрутку. Потом закурил от бензиновой зажигалки.
Я понял, что все, кроме Батыя, здоровы и невредимы.
— Как же так? — спросил я.
— Так встреча же была товарищеская, — смеялся Прупис.
— Главное, — сказал Добрыня, — чтобы зритель видел, что все без обмана.
— Я всегда боюсь людей, — сказал Прупис. — Жабы доверчивые. Для них бой — всегда бой. И смерть — всегда смерть. Они как древние викинги — над смертью не смеются, с ней не шутят. Им даже в голову не приходит, что люди такие лживые.
Все засмеялись. Приятно было думать, что мы лживые. Нет, не вообще лживые, а лживые специально, чтобы провести этих жаб.
— Сколько мы заработали? — спросил, глядя в потолок автобуса, Муромец.
— Сколько дадут, столько получишь.
— Ты, мастер, давно не выходишь на поле, — сказал Муромец, — ты думаешь как в старые времена. Наверное, твой кладенец затупился.
Опять все засмеялись. И опять я понял, насколько я здесь чужой.
— Не затупился, — сказал Прупис. Он тоже улыбался.
Оказывается, ветераны получали свою долю с денег, заработанных школой. Школы сговаривались заранее — каким будет бой, сколько будет раненых и убитых. Причем на эти роли брали только ветеранов, профессионалов — их бой и их смерть должны были быть убедительными. Бывали случаи, что жульничество раскрывалось, но это плохо кончалось для школы и гладиаторов. В автобусе я узнал, что обреченные жертвы привязывали к себе грелки с краской, и умение нападающего заключалось в том, чтобы распороть копьем или мечом эту грелку, не поранив противника, но и тот должен был подставить нужное место — а в горячке боя это нелегко сделать. А вот юниоры — такие, как Батый или Гурген, которым пока не положено было настоящего вооружения и которые первыми заводили бой, — рисковали куда больше. Тут уж ничего не предугадаешь — можно было получить синяк, а то и копье под ребро. Путь к мастерству был нелегким, и никто не намеревался тебе его облегчать.