Любимые и покинутые
Шрифт:
— Я тоже хочу, чтобы меня крестили. Но только в того Бога, которому веришь ты. А почему бабушка верит в другого Бога? Они что, на одном небе сидят? И им там не тесно? А они дружат между собой? — сыпала Машка свои вопросы и, требуя на них ответов, теребила Устинью за ниточку синих стеклянных бус возле горла.
Теперь, когда Николай Петрович приходил по вечерам с работы, в доме благоухало всевозможными травами — Устинья поила их настоями обеих Маш. Она перенесла свою раскладушку в спальню к Маше-большой и закрывалась там в девять часов, сразу после того, как укладывалась спать Машка. Из спальни до Николая Петровича долго, чуть ли не до полуночи, доносился тихий, похожий на шелест леса, шепот.
К Маше его не пускали,
На работе его все жалели, в первую очередь, разумеется, женщины. Первый, вернувшийся не так давно из отпуска, притихший и обмякший, сказал как-то между делом:
— Не горюй. Все еще может прийти в норму. Слыхал, к тебе родственники приехали?
— Я вызвал мать из Астрахани, чтобы Машкой занималась — она, все-таки, учительница, ну и… — он запнулся, — родственница Марьи Сергеевны приехала.
— Так, так, значит, тесно стало. Понятно. Слушай, меня Серафима Антоновна поедом ест — настаивает, чтобы тебе дали квартиру Перхушкова. Я имел неосторожность пообещать ее Михайлову — все-таки он у нас, как-никак, городской голова… — Первый в раздумье постукивал по столу тупым концом остро заточенного красного карандаша, которым подчеркивал обычно в «Правде» особо понравившиеся строки или отдельные слова, впоследствии перекочевывающие в его выступления. — Между прочим, твой рецепт оказался действенным. Хотя не исключено, что я мог поднять ложную тревогу. Так, так, так, — Первый соображал, глядя сквозь Николая Петровича, сидевшего возле стола. — Ага, Михайлову я скажу, что ввиду болезни твоей жены у тебя дома сложилась чрезвычайная ситуация и мне пришлось пересмотреть свое прежнее решение. Вместо этого мы изыщем возможность выделить его сыну двухкомнатную квартиру. Между прочим, я уверен: молодые должны жить отдельно от родителей. Отличное решение. — Первый снял трубку, но тут же положил ее на место и сказал: — Нет, это не телефонный разговор. Поручу-ка я утрясти эту проблему Серафиме Антоновне, коль она так за тебя радеет. Сама пусть и расхлебывает свою кашу.
Николай Петрович вышел от Первого с противоречивым чувством. С одной стороны, он был очень рад, что ему достанется квартира бывшего директора крупнейшего на юге страны машиностроительного завода — Перхушкова забрали в Москву замминистром. Она была из пяти комнат, в том самом торце, где жил Первый. Со дня на день в ней должны были закончить ремонт, да и мебель туда наверняка новую завезут. Словом, о такой квартире он не смел даже мечтать. С другой стороны, ему было неприятно, что получал он ее благодаря Крокодильше, которую тайно возненавидел, хотя старался вести себя с ней как ни в чем не бывало. «Наследила грязными ножищами, а теперь пытается эти следы замыть», — думал Николай Петрович, возвращаясь к себе длинным, обшитым темными дубовыми панелями коридором. И тут же вспомнил, какая в той квартире большая и светлая столовая. А прихожая раза в три, если не в четыре,
Переезжали всю следующую неделю. Первые три ночи Николай Петрович ночевал в новой квартире один. Здесь было значительно тише, а мебель на целый порядок солидней. На стене в спальне висел настоящий персидский ковер. Николай Петрович распорядился поставить в своем кабинете не коротенький диван со спинками-валиками с трех сторон, а длинную широкую тахту, на которой удобно спать. Над тахтой тоже повесили ковер, правда, попроще. В первую ночь Николаю Петровичу было не по себе, да и краской еще здорово пахло. Однако же, зайдя поутру в свою прежнюю квартиру за чистыми носками, он поразился ее убогости в сравнении с новыми апартаментами. «Столовая будет выглядеть очень интеллигентно с роялем, — подумал он. — Кстати, кажется, ни у кого во всем доме нет рояля».
Машу перенесла на руках Устинья, когда Николай Петрович был на работе. И снова двери в спальню плотно закрыли. По крайней мере, при нем они никогда не оставались открытыми.
Однажды он зашел к Машке в комнату расписаться в дневнике, и она сказала:
— А мама уже сама кушает. Только она все время молчит… — Машкино лицо сделалось серьезным и очень похожим на лицо той Маши, с которой он познакомился во время войны. — Мне кажется, она не хочет ни с кем из нас разговаривать, потому что она нас разлюбила. Что бы такое сделать для нее, чтобы она нас снова полюбила?
Машка задала этот вопрос не ему, а себе, и Николай Петрович вдруг подумал, что его Маша-большая уже никогда не полюбит, что бы он для нее ни сделал. Вздох вырвался сам, помимо его воли.
— Я что-нибудь обязательно придумаю, папа. Обещаю тебе, — торжественно сказала Машка. — Знаешь, мне иногда кажется, что маму может оживить (она так и сказала — оживить) музыка. Давай купим ей в комнату радиолу?
Николай Петрович поначалу не придал значения словам Машки, однако, засыпая, подумал: «Может, на самом деле купить? Надо бы с врачами посоветоваться. Или лучше с Устиньей. Да, непременно нужно посоветоваться с Устиньей».
Он все больше и больше подпадал под влияние этой странной женщины.
Устинья зашла как-то вечером к нему в кабинет и сказала:
— Ната прислала письмо. У нее умерла бабушка.
Николай Петрович поднял глаза от листа бумаги, исписанного его мелким аккуратным почерком — он не привык поручать помощникам писать за него выступления.
— Да? У нее, наверное, нет денег на дорогу. Я дам тебе, а ты пошли ей.
Он еще весь был в своем будущем докладе.
— Она никуда не собирается ехать. — Устинья села на стул возле двери, держа очень прямо спину. — Мальчика теперь заберут в приют.
— Какого мальчика? — не понял Николай Петрович.
— Сына… сестры. Его же после смерти матери бабушка к себе взяла. У Натиного отца теперь другая семья, и мальчик оказался никому не нужен.
Николай Петрович снял очки и бросил их на стол. Он был невероятно зол на Устинью за то, что она взяла и одним махом нарушила самодовольное спокойствие, нисходившее на него во время подготовки к выступлениям, и заставила погрузиться в житейские передряги.
— А я-то тут при чем? — буркнул он. — Что я могу сделать?
Устинья молчала. Он взглянул на нее искоса, но ее лицо было в тени и от этого казалось непроницаемым.
И вдруг Николаю Петровичу пришла в голову мысль, что Устинья, возможно, рассказала обо всем его матери, которая хорошо знала сестер Сербичей, и мать, ставшая последнее время своевольной и непредсказуемой старухой, вполне может отмочить что-нибудь такое, что ему потом всю жизнь расхлебывать придется. Что именно, он, разумеется, предсказать не мог.
— Ты… матери моей сказала… о сыне? — с трудом выдавил из себя Николай Петрович.