Любимый ястреб дома Аббаса
Шрифт:
Это было то самое слово, о котором говорил брат: начинается, вроде бы, на «па», примерно в четыре слога, и в конце длинный звук, похожий на «е» или «э».
Паиридезо.
— Гису, Гису, — говорит мой брат, в тот момент возрастом — меньше десяти лет, еще не толстенький, но уже очень зловредный. — А как на языке Ирана звучит это знаменитое слово, обозначающее сад — просто обычный сад? Парадизо? Парадиз?
— Па-и-ри-дезо, — отзывается маленькая рыжеволосая девочка, споткнувшись на долю мгновения на букве «р» и выговорив ее горлом.
Дальше происходит одна очень неприятная
— Гису, это слишком красивый язык, чтобы он доставался тебе одной.
— Но это мой язык, — возразила она, подумав.
— А теперь будет и мой, — отозвался брат.
А за ним высказался я:
— Я тоже хочу научиться так произносить букву «р».
— Но ты ленив до того, что не можешь запомнить даже простые слова на языке народа хань, это твой отец говорит, да, да, — дразнила меня Гису. — На Аспанака я еще как-то надеюсь. А вот ты…
— Значит, так, — нешуточно рассердился я. — Если я ровно через год смогу говорить на твоем языке, петь песенки и немножко писать, то я… я получаю право укусить тебя за задницу.
— До крови, — добавил зачем-то беспощадный братец.
И Заргису, подумав, кивнула пламенеющей головой. Сначала Аспанаку, потом мне.
А через год ей пришлось, с очень серьезным лицом, лечь лицом вниз на ковер и долго, чуть пыхтя, делать что-то с одеждой.
— Теперь можно, — проговорила она строгим голосом.
И я, малолетний идиот, страшно стесняясь, действительно укусил ее за видневшуюся между складок ткани тощую правую ягодицу — а зубы у меня тогда были почему-то острые, так что соленый вкус крови я ощутил почти сразу. И даже был страшно горд своей победой — приз был заслужен, я ведь мог уже спокойно говорить на рынке с иранскими торговцами, да и с языком народа хань дело пошло куда веселее.
А потом меня позвал отец.
Он был в некотором замешательстве, накручивая на палец косичку у уха. Матери рядом с ним не было, разговор был явно только для мужчин, и от этого становилось как-то не по себе.
— Она была тверда, как железо Великой Степи, заявляя, что проиграла спор, — негромко сказал он. — И я не могу тебя наказать — потому что, насколько я знаю сам эту девочку, и особенно ее мать, если они дали слово, то спасения нет. Да она просто заставила бы тебя исполнить эту глупость. В общем, наказать не могу. А вот сказать кое-что — да. Знаешь ли ты, мальчишка, что бывают вещи непоправимые?
И тут я вдруг начал вспоминать довольно многое, что произошло в Самарканде лишь за последние месяцы, — и как-то сразу понял, что непоправимые вещи, действительно, бывают.
— Так вот, от зубов следы остаются на всю жизнь. Ты этого не знал… Причем видно, что это были именно зубы. Теперь представь себе: лет через шесть-семь ей надо будет выходить замуж.
Я почувствовал, что бледнею, сам не понимая, почему. Заргису? Выйдет замуж? Всего через шесть лет? Это, конечно, долго, больше половины моей жизни, но… какая поразительная мысль.
— Это особая семья, и ты поймешь это нескоро, — задумчиво продолжал отец, водя мягким и острым носком сапога по зеленоватым, как застывшая
Лежа на своей вонючей подстилке среди выздоравливающих и умирающих жителей бунтующего города Мерва, я думал, что по-настоящему понял его слова только сегодня.
«Паиридезо», — снова звучал у меня в голове уже не девчоночий, а женский голос. И говорилось это слово вовсе не в тот день, когда мы заключали наше постыдное и глупое пари, а позже, много позже.
Позже того, когда Заргису, узнав о моей скорой свадьбе, с загадочной улыбкой кивнула мне: «я рада». И когда битва у Железных ворот была для меня позади, и случилось уже все остальное — когда случилось — то, о чем… в общем, все то, что случилось. Добавим еще несколько лет — когда я вернулся после второй поездки в славный город Чанъань, когда уже по всему Самарканду говорили: смотрите, а ведь из этого человека, кажется, что-то получилось. Несчастному отцу было бы не стыдно за него; и как жаль, что с ним произошло все то, о чем мы с вами знаем.
Заргису встретила меня тогда на пороге своего домика — мне уже сказали, что домик, подарок нашей семьи, она расширила за свои деньги. Они у нее появились, и немалые. Потому что Заргису делала теперь ковры — их ткали в ее дворе целых двадцать девушек, первые узелки она вязала на моих глазах много лет назад, а вот теперь заказов на работы ее мастерской, на темно-кровавые с белыми фигурами ковры прекрасного Ирана, накопилось уже на полтора года вперед.
Она провела меня через передний двор, где была настоящая мастерская. И — сквозь комнаты — во второй двор. И вот там я замер.
Передо мной, между выбеленных стен, уходили вдаль длинные, идеально прямые аллеи молодых, тщательно подстриженных невысоких кипарисов, расчерчивавших пространство на ровные квадраты. И хотя я знал, что сад не столь и велик, он был сделан так, чтобы казаться бесконечным.
А еще там были дорожки из белого песка. И как копье прямые канавки, по которым бежала, иногда складываясь на миг в стеклянные морщинки, чистая и даже на вид холодная и сладкая вода.
Каждый из квадратов внутри кипарисовых бордюров был цветным. Вот кусты роз, на сливочных лепестках которых замерли капли воды. Вот гладкое поле огненных петуний, а справа ровные линии желтых нарциссов.
— За тем углом кусты жасмина — но они сейчас не цветут, приезжай весной, — странно возбужденным голосом говорила она. — И тогда же будут белые лале… как это — ах, тюльпаны, конечно же. Стены будут увиты виноградом уже следующей осенью. И я забыла про маленькие ирисы, зеленовато-синие, цвета глубокой воды, — они тебе понравятся. Ведь, где бы ты ни был, должно же быть место на земле, куда бы ты мог прийти и отдохнуть, зная, что тут тебе рады. Что бы с тобой ни случилось, как бы ни шла твоя жизнь. А теперь скажи, не молчи — тебе здесь хорошо? Тебе хорошо?