Любовь и чума
Шрифт:
— Арестовать этого убийцу!
Но сбиры не трогались с места, испуганные неожиданным появлением страшного незнакомца.
— Это Орселли ле Торо! — послышалось в толпе. — Это брат Беатриче, он не убийца!
— Он имеет право защищать свою сестру! — говорили другие.
— Пусть поговорит со сборщиком!
— Не бойтесь его! Это не разбойник, он честный гондольер!
— Выслушаем его! Выслушаем!
— Орселли силен, как дуб, и смел, как корсар!
— Сборщику нелегко будет справиться с ним!
— Он переломает копья стрелков!
— Заступимся за него!
Шум
Очутившись, наконец, лицом к лицу со своим врагом, Орселли сделал своим товарищам знак молчать и проговорил грустным голосом:
— Товарищи! Венеция не должна терзать сама себя и пить свою собственную кровь. Не начинайте бесплодной борьбы, единственным результатом которой будет только радость чужеземцев, поклявшихся способствовать всеми силами гибели республики. Не втаптывайте же в грязь знамя Венеции, не допускайте, чтобы вас убивали эти наемники, на содержание которых отдаются последние сокровища святого Марка! Берегите свои силы и энергию лучше на защиту нашего свободного города. Я вышел из своего убежища не для того, чтобы убивать и калечить слуг Совета десяти, а с целью предать им себя.
Но, заметив, что эти неожиданные увещевания произвели довольно дурное впечатление на торговцев и рыбаков, Орселли изменил тон и продолжил, обращаясь к сборщику:
— Вы видите, синьор Азан, что я мог бы одним словом заставить эту толпу броситься на вас. Вчера я, пожалуй, не оказался бы таким покорным, так как вы нарушили приказ благородного дожа Виталя. Но я одумался в тюрьме, и мне совестно теперь быть причиной бесполезной резни. Я не желаю отвечать за проливаемую кровь... Я говорю с вами, синьор Азан, так смиренно, потому что вижу в ваших руках белый жезл, который представляет для меня закон. Не хочу оскорблять вас, но мне кажется, что я имею право говорить о своей сестре. Если я выдаю добровольно себя, то вы должны освободить ее.
Иоаннис презрительно покачал головой.
— Я не могу изменить свой приговор, чтобы не подавать дурной пример, — отвечал Азан. — Твоя сестра ослушалась приказаний сената, и я осудил ее за это. О ней, следовательно, говорить нечего. Что же касается тебя, то ты можешь обратиться к дожу и сенату.
— Хорошо! — ответил со вздохом Орселли. — Не стану спорить с вами. Но позвольте мне сказать только несколько слов Беатриче, пока еще есть возможность. Вам нечего бояться меня: я вовсе не думаю и не желаю противиться! Стрелки утащат меня снова в тюрьму. Но я надеюсь, что сестре позволят обнять в последний раз старую Нунциату и детей, прежде чем ее продадут в рабство... Я хотел бы дать ей хороший совет, как утешить бедную мать и маленьких братьев.
Эта мольба не тронула далмата, но он боялся разозлить отказом вспыльчивого Орселли и позволил ему поговорить с Беатриче, отступив на несколько шагов, чтобы его не заподозрили в желании подслушать их разговор.
Беатриче
Гондольер устремил на нее взгляд невыразимой нежности.
— Дорогая моя! — произнес наконец Орсели. — Думали ли мы, что над нами разразится такое несчастье? Над тобой, такой молодой, доброй и веселой, сжалились бы даже морские разбойники. Тебя любили все за веселость и приветливость, и вот ты превратилась в игрушку человека, потерявшего давно стыд и честь! Пресвятая Дева, какое горе для бедной матери! До сих пор я исполнял все твои желания и капризы, повиновался одному твоему взгляду, одной твоей улыбке, а теперь тебе самой придется повиноваться грубым приказаниям человека, который купит тебя, как какой-нибудь товар... Скажи же мне теперь, Беатриче: понимаешь ли ты весь ужас рабства?
Хорошенькая певица повисла на шее брата и, казалось, никакая сила не была в состоянии оторвать ее от Орселли. Смелость и энергия, с которыми девушка говорила с Азаном, исчезли, и она оказалась вдруг слабым и робким ребенком, который плакал навзрыд, не стыдясь своих слез.
— О милый брат! — лепетала певица, задыхаясь от слез. — Я не хочу оставлять Венецию, не хочу покидать мать... Не хочу, чтобы дети ожидали меня напрасно... Наша старая, убогая хижина — это мой рай, а самый великолепный дом, в котором я буду жить, не имея собственной воли, покажется мне адом... Но ты силен и храбр! Ты не дашь меня в обиду... Ты спасешь меня? Не правда ли, Орселли!
— Да, я спасу тебя от позора, — отозвался гондольер каким-то странным голосом. — Ты не будешь невольницей... Да, ты права: мы были счастливы в нашей бедности, и нам грешно было жаловаться... Мы пользовались свободой, имели добрых товарищей... Солнце светило нам так ярко, а теперь... О, я думал, что стены венецианского дворца обрушатся на несправедливых судей, которые приказали связать меня и бросить в мрачное подземелье!.. Сборщик воображает, что я не могу вырвать тебя из ловушки, что я равнодушно допущу продажу моей сестры в неволю, но он сильно ошибается, если мерит меня своей меркой.
Пока гондольер говорил эти слова, Беатриче слушала их с каким-то странным благоговением, и исчезнувшая было надежда начала воскресать в ее сердце. Ласковый голос Орселли звучал в ушах молодой девушки как чудная музыка, проникал ей в душу и как будто возвещал ей избавление от страданий и слез.
Голос Азана напомнил о действительности.
— Ну что же, скоро ли вы кончите нежничать? — спросил грубо сборщик, подходя к ним.
Гондольер вздрогнул, взглянул на небо, на безмолвную толпу, на бесстрастных сбиров, на приближавшихся медленным шагом наемников, и шепнул сестре: