Любовь и хлеб
Шрифт:
— Ладно. Спать иду, — вздохнул он и отказался от ухи.
Прошла неделя. Любавы нигде не было, — видно, куда-то уехала. Алексей затосковал. Ему все мерещилась она, нарядная, как в тот вечер после драки, и ее поцелуй, такой горячий и волнующий.
Артель уже возвела стены зернохранилища. Будылин ходил веселый — все работали споро. В субботу устали, рано улеглись. С поля приехали трактористы, и Алексею не спалось: должно быть, и Любава с ними. В субботу молодежь совхоза веселится допоздна: молодости попеть и поплясать не хватает дня.
Играл баян. У конторы собрался, казалось, весь
Стало обидно. Думал: придет Любава, вызовет его, справится, как он тут, что, — ведь неделю не виделись! Значит, забыла. А поцелуй? А все ее хорошие слова? Нет, видно, так это она — заигрывала!
Алексей все слышит и представляет, как отплясывает Любава, гордая и красивая, вызывая восхищение и зависть. Он только не поймет: то ли голоса не дают уснуть, то ли самому не спится. Видится ему: пыльный малолюдный полустанок, овраг и всадница на коне, взгляд и насмешки Любавы при первой встрече, лицо рябого парня, пускающего дым, первый поцелуй, ругающийся Будылин, плотники, стучащие топоры. Приподнялся, взглянул на спящего Будылина, на звезды, на контору. Там — Любава! Если встать и пойти туда, — не плясать, нет! А просто прийти, чтоб она увидела его. Как она отнесется к этому, что скажет? Выйдет из круга или не заметит — будто не узнает? А может, никуда не ходить?! Уснуть. Не выдержал. Вскочил. Пошел.
Любава отплясалась. Алексей подошел к кругу, увидел ее, улыбающуюся, раскрасневшуюся, довольную. Обмахивается платочком — жарко.
— Любава! — позвал Алексей и чуть смутился: перед ним расступились. Замолчал баян. Стихли голоса. Переглянулся с кем-то рябой парень. Алексею стало неловко, он чувствовал вопросительные взгляды окружающих, и если бы Любава не узнала его и не сказала, обрадованно: «Ты!» — он ушел бы.
Взял ее за руку, вывел из круга, бросив:
— Извините. Поговорить надо.
Отвел в сторону. Баян заиграл снова, и круг замкнулся. Оставшись наедине с Любавой, Алексей медлил оттого, что она смотрела на него насмешливо и не говорила ничего, не спрашивала. Стоит рядом и ждет. Веселье еще не сошло с ее лица. Грудь колышется, часто дыша.
— Знаешь… — устало доверил он, взял ее за руки, крепко сжал и неожиданно для себя самого, отчаянно выговорил: — Люблю!
Любава удивленно подняла брови, не понимая, а когда поняла — не поверила и закрыла рот ладонью, чтоб не рассмеяться.
— Попался, милый! — Любава заложила руки за спину, наклонилась к его лицу — еще один! — и не сдержала смеха.
— Что? Ах, ты…
Алексей ударил ее по щеке, оттолкнул от себя и зашагал прочь с ощущением пустоты и облегчения. Сердце стучало: так-так-так…
Любава задышала гневно — оторопев — не ожидала такого. Ведь она пошутила! Как он так мог! Она долго смотрела ему вслед, а потом потрогала рукой щеку и обрадовалась: поняла — приезжий полюбил ее. Она хотела броситься ему вслед, догнать, извиниться за то, что огорчила,
Закружилась степь вокруг нее. Впереди перед глазами — грива и голова лошади с вытянутой мордой. Кружатся степь и небо, пруд, звезды и ковыли. Только копыта стучат о твердую дорогу, высекая искры, и Любаве кажется, что конь скачет на месте. Как хорошо вдруг стать счастливой и мчаться по ночной степи — и некуда выплеснуть эту огромную светлую радость, да и незачем. Для сердца она!
5
Земля лопалась от горячего звенящего зноя, высушивалась. Горели, сухо потрескивая, седые, не прочесанные ветром гривастые ковыли; а над ними опрокинулось темное, колыхающееся небо. Солнца не видать — расплылось! Не слышно в глухом душном воздухе жаворонков — видно, опалили крылья, спрятались. Где-то дремлют, посвистывая, томные суслики, и только одинокий осоловевший ястреб, распластав крылья, стремительно чертит над степью дуги — и ему жарко!
За элеватором на краю степного совхоза устало цокают топоры, сонно жужжат стальные пилы — это трудится плотничья артель, строит зернохранилище. К обеду все стихает, и наступает гудящая тишина, в которой горят ковыли.
Уходит с посудой на пруд толстая хозяйка-кормилица. Плотники дымят махоркой, спешат в густые прохладные тени — подремать.
Моргая, смыкаются добрые глаза медлительного Лаптева. Тускнеют веселые, узкие глаза старика Зимина. Хасан торопливо укладывается спать, будто на ночь, подстилая под себя фуфайку. Алексей Зыбин уже спит в зернохранилище в самой тени, и его не видно. Клонит ко сну и Будылина, строгой глыбой сидящего на бревне. Он, подергивая усами, колдует над чертежом, водя прокуренным пальцем по тетрадной странице в клеточку. Усы его дымятся — в углу жестких губ торчит цигарка, пепел сыплется на измазанный глиной фартук.
Остались последние дни. Артель торопится в соседний совхоз — ставить свиноводческую ферму. А здесь почти готово зернохранилище — ровны желтые стены, обшитые тесом, крепко вбиты столбы, просмоленные снизу, утрамбованные бурой землей. Только вместо крыши пока стропила чертят на квадраты небо, да зияют пустотой широкие двери и окна для ссыпки зерна.
Степь придвинулась вплотную к оврагу. Дымы ползут оттуда, качаясь над ковылем облаками, розовыми изнутри — там гудит пламя, выбрасываясь к небу.
Будылин услышал из дыма женский бойкий смех и чиханье.
— Плотники, где вы тут?
Бригадир вздрогнул — к нему бежала, махая руками, Любава. Вот, запыхавшись, пошла шагом. Остановилась у козел, заглядывая под бревна, в тени, будто считая спящих.
Веселая, встала перед Будылиным.
— Михеич! А где… мой Алеша?
Он поднялся, хмуро взглянул на сияющую, теребящую платок в руках, почтальоншу Любаву. «Принесла нелегкая ее». Лицо счастливое, губы раскрыла. Глаза с поволокой — чуть прищурены. Алые щеки, казалось, дышат. На загорелой шее от уха морщинка. Полные руки спокойны. В тяжелых черных косах, уложенных в узел, цветы. «Ишь… Глазастая!» Взмахнул рукой — отрезал: