Любовь и смерть на Лонг–Айленде
Шрифт:
Улыбаясь обаятельной, непринужденной и открытой улыбкой, вызванной к жизни простой вежливостью, которая тем не менее заставила меня затрепетать так, словно я услышал признание в любви, он протянул мне руку:
— Привет! Вы, должно быть, Джайлс.
Я пожал протянутую руку, прикоснувшись к столь давно желаемой плоти. А затем он спросил, мотнув головой в ту сторону, откуда раздавалась музыка:
— Вам нравится хэви–метал?
Проведя несколько недель над журналами, предназначенными для четырнадцатилеток, я уже познакомился с этим курьезным термином и был способен ответить на заданный мне вопрос, не выглядя дураком в глазах окружающих. Но прежде чем я успел что–нибудь сказать, Ронни сам дружелюбно ответил за меня:
— Думаю, что нет.
Зачем, махнув рукой в неопределенном направлении, он сказал:
— Да проходите же, проходите! Я сейчас выключу.
Все остальное,
Комната, в которой стоял уже накрытый обеденный стол, была обставлена гораздо лучше, чем я ожидал, но волновала меня не обстановка в целом, а отдельные предметы — предметы, известные мне досконально по сотням фотографий, ставшие фетишами моей страсти. Мягкая игрушечная панда застыла в комической позе возле камина, расписанная узорами гитара красовалась в углу, на каминной полке виднелся снимок в серебряной рамочке, на котором очень длинноволосый Ронни стоял в обнимку с певцом Брюсом Спрингстином {20} (надпись на фотографии гласила: «Р.Б. от Босса»),и крошечное деревце бонсай в горшке.
20
Брюс Спрингстин (р. 1949) — американский рок–певец и композитор.
Одри вышла из кухни, вытирая руки полотенцем, с жеманной улыбкой поблагодарила меня за то, что я согласился «рискнуть свободным часиком», и тут же удалилась искать вазу для принятых с благодарностью белых роз. Ронни предложил мне выпить, извиняясь за то, что дома нет ничего, кроме пива и содовой, и наш первый вечер вместе начался.
Прежде всего мы обменялись теми пустыми банальностями, с которых начинаются все случайные светские знакомства: общие фразы о Британии и Соединенных Штатах, о том, что в последнее время в «Хемптонах» жить стало совсем невозможно, особенно по выходным дням летом, когда из–за толпы ньюйоркцев, сбежавших из своего потного мегаполиса, становится практически невозможно найти место на стоянке или свободный столик в ресторане. Мы даже дошли до того, что обменялись глубокомысленными суждениями о погоде и о возможном влиянии на нее повреждений, причиненных озоновому слою. С не ведавшей смущения прямотой, которой я от него даже не ждал и которая только увеличила мое уважение к нему, Ронни вскоре поторопился перевести разговор на свою карьеру. В тот вечер я говорил молодому актеру такие вещи, которых никто не говорил ему прежде и — в этом я уверен — не скажет никто никогда. Я разбирал его актерские работы сцена за сценой, чуть ли не кадр за кадром, словно я был наделен потрясающей зрительной памятью. Ронни был не в силах сдержать восхищение оттого, что кто–то говорит о его работе с подобным глубоким и уверенным знанием предмета; глаза его горели, поставив локти на обеденный стол, он подпирал смуглыми, загорелыми руками подбородок, отчего лицо его превращалось в очаровательный треугольник, от одного взгляда на который я сходил с ума. Он поглощал мои слова не только рассудком, но и всем телом. У него то и дело перехватывало дыхание от недоверчивого восторга, когда я хвалил его за то, как он сыграл в той или иной сцене, или за неожиданную остроту, с которой он произнес ту или иную реплику. В течение всей моей речи Одри то и дело оборачивалась к жениху с выражением гордости и удовольствия на лице, которые следовало понимать как «Я же тебе говорила! Я же говорила!».
Наблюдая очарованного юношу, сидевшего напротив меня за столом так, что деревце бонсай, стоявшее на полке, оказалось у него за головой, я подумал о том, как сам Ронни похож на это деревце: тонкий, экзотический ствол плоти, хрупкие ветви которого следовало холить и лелеять, тщательно состригая с них мертвые побеги, чтобы он постепенно и сам осознал, как сознает это влюбленный в него, что лучше ему совсем не расти. Я нимало не сомневался, что полностью завладел его вниманием, поскольку видел, как в выражении его лица смешивались восхищение с благоговейной робостью и почтением к моему возрасту, как он испытывал нечто совершенно новое, чего не испытывал никогда прежде. К тому же эти мои наблюдения подтвердило
За весь вечер ни слова не было сказано об истинной природе отношений между Ронни и Одри. Но незадолго до полуночи, когда я уже стоял в дверях и прощался, собираясь предложить встретиться в следующий раз за накрытым столом уже по моему приглашению, Ронни, рассыпаясь в благодарностях за данные мной советы и не выпуская мою руку из своей, мимоходом сообщил, что из–за назревающей забастовки сценаристов съемки нового фильма перенесены на несколько недель вперед, так что они с Одри через пять дней вылетают в Голливуд, где и поженятся, вместо того чтобы сочетаться браком на Лонг–Айленде, как это было первоначально запланировано.
Я пожелал счастья молодым и покинул дом на Джефферсон–Хилл с таким чувством, словно мне дали в дорогу роковое послание. Я медленно спускался к центру города, где все еще светилось несколько мерцавших огоньков, отделенных, как мне чудилось, один от другого миллионами световых лет, и сердце мое бурлило и кипело, переполненное светлыми надеждами и неукротимым отчаянием. Я отправился завоевывать мальчишку, и я завоевал его, наполнил его щенячье сердце такими амбициями и вожделениями, которые никогда бы не поселились там самостоятельно, которых никогда бы не внушила ему эта серая мышь — его дражайшая невеста. Теперь я уже не имел права потерять его.
Возбужденный произошедшим, я не мог заснуть всю ночь и весь следующий день провел в знакомом полубреду. Ночь следующего дня я опять не спал, раздираемый противоречивыми желаниями, и только в холодном свете второго бессонного утра ко мне пришло решение. Следовало действовать быстро.
Ровно в десять часов я набрал номер актера — номер, который, по идее, мне не mог быть известен. Только на седьмом звонке трубку подняли, и мне ответил заспанный Ронни. Он извинился и глухим голосом попросил подождать его несколько минут у трубки. Вернувшись, он показался мне уже гораздо бодрее, как человек, который только что ополоснул лицо холодной водой. Я извинился, в свою очередь, за то, что разбудил его, а затем предложил ему встретиться утром в городе. Ронни явно удивился и даже озадачился и спросил меня, с какой целью я хочу его видеть. Тогда я настоятельно попросил подождать до встречи, при которой я ему все объясню. Он пожурил меня за излишнюю таинственность, назвав при этом «своим старым другом», и наконец согласился встретиться через полчаса. Где? Тут я вспомнил, что у Ирвинга в конце зала была пара укромных кабинетов, которые вряд ли кто–нибудь займет во время обеденного перерыва, и там мы сможем поговорить, не замеченные никем. Ронни согласился с этим предложением, и мы одновременно повесили трубки. Никто из нас словом не обмолвился про Одри.
Он, как я и предполагал, опоздал — опоздал на четверть часа. Я сел в самом дальнем от входа кабинете — но сел так, что не заметить меня, войдя, он не мог. Затем заказал кофе и стал терпеливо ждать, вертя в руках ложечку. Хотя Ронни и опоздал, он все же оказался первым после меня посетителем заведения. Он неспешно вошел в зал в своих извечных голубых джинсах и тонком льняном пиджаке с поднятым воротником и закатанными рукавами, такой же обаятельный, как всегда, несмотря на то, что надетые в тот день черные очки придавали ему слегка хулиганский вид. Подошел ко мне, заказал кока–колу, поднял очки на лоб, потревожив прядь светлых волос, и изобразил на загорелом лице вопросительную гримасу.
В дальнем конце ресторана слышался хриплый голос Ирвинга. Одинокий посетитель, взмостившийся на один из табуретов перед стойкой бара, монотонно стучал ложкой по блюдечку, листая газету; из–за полуоткрытой двери кухни доносился захлебывающийся в оргазме голос комментатора с автомобильных гонок. Начав говорить, сбивчиво и многословно, я вскоре обнаружил, что всего лишь пересказываю Ронни комплименты, уже произнесенные за два вечера до того. Хотя ему и было приятно услышать их снова и он вновь улыбался своей застенчивой улыбкой, я видел, что он озадачен, не понимает, зачем его позвали в такую рань выслушивать все это по второму разу.