Любовь, исполненная зла
Шрифт:
Серебряный век, лукаво склонявшийся перед Пушкиным, в сущности, бросил ему вызов устами Ахматовой:
Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда…Александр Сергеевич «знал», что «сор» не заменит «Божественного глагола», без прикосновения которого «молчит его святая лира». Он не искал вдохновения ни в каком «соре». Пушкин мог заявить в частном письме, что «поэзия должна быть глуповата» (а точнее — «простодушна»), но он никогда бы не написал своей рукой, что она должна быть (или может быть) «бесстыдной» и «бессовестной». Помнится, что Цветаева в эссе «Искусство при свете совести» восхищалась тем, что в какой-то школе ученики старших классов пришли к выводу, что наиболее привлекательный герой в пушкинском «Борисе Годунове» — это Самозванец.
Пусть
Ахматова обо всём этом сказала проще: «Поэтам вообще не пристали грехи»… Правда, Лермонтов мыслил иначе: «Но есть и Божий Суд, наперсники разврата», поскольку он был из Золотого века…
Вот что ответил бы по этому поводу Марине Ивановне Цветаевой «Вальсингам-Пушкин»: «Безнравственное сочинение есть то, коего целию и действием бывает потрясение правил, на коих основано счастие общественное или человеческое достоинство. Стихотворения, коих цель горячить воображение любострастными описаниями, унижают поэзию, превращая её божественный нектар в воспалительный состав, а музу в отвратительную Канидлю» («Опровержение на критики», 1830 г.)
«Для удовлетворения публики, всегда требующей новизны и сильных впечатлений, многие писатели обратились к изображениям отвратительным, мало заботясь об изящном, об истине, о собственном убеждении. Но нравственное чувство, как и талант, даётся не всякому (…) Мысли, как и действия, разделяются на преступные и на не подлежащие никакой ответственности (…) Требовать от всех произведений словесности изящества или нравственной цели было бы то же, что требовать от всякого гражданина беспорочного житья и образованности. Закон постигает одни преступления, оставляя слабости, пороки на совесть каждого. (…) Но французские писатели поняли одну только половину истины неоспоримой и положили, что и нравственное безобразие может быть целью поэзии, т. е. идеалом! Прежние романисты представляли человеческую природу в какой-то жеманной напыщенности; награда добродетели, наказание порока были непременным условием всякого их вымысла; нынешние, напротив, любят выставлять порок всегда и везде торжествующим и в сердце человеческом обретают только две струны: эгоизм и тщеславие». («Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной так и отечественной». 1836)
«Ничто не могло быть противоположнее поэзии, как та философия, которой XVIII век дал своё имя. Она была направлена противу господствующей религии, вечного источника поэзии у всех народов, а любимым орудием её была ирония холодная и осторожная и насмешка бешеная и площадная. Вольтер, великан сей эпохи, овладел и стихами, как важной отраслью умственной деятельности человека (…) наконец, и он однажды в своей жизни становится поэтом, когда весь его разрушительный гений со всею свободою излился в циничной поэме, где все высокие чувства, драгоценные человечеству, были принесены в жертву демону смеха и иронии, греческая древность осмеяна, святыня обоих заветов обругана…» («О ничтожестве литературы русской». 1834) В сущности, мысли, высказанные в этих отрывках, являются приговором Пушкина Серебряному веку.
Несомненно, что, размышляя об «Орлеанской девственнице» Вольтера, Пушкин имел в виду и свою поэму «Гавриилиада». Возможно, что поэт вспоминал о ней же, когда писал: «Многое желал бы я уничтожить, как недостойное и моего дарования, каково бы оно ни было. Иное тяготеет, как упрёк, на совести моей».
Возможно, что и великое его стихотворение «Когда для смертного умолкнет шумный день» заканчивается строфой, в которой Пушкин говорит об этом тяжком грехе молодости:
И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слёзы лью, Но строк печальных не смываю.Совесть, власть которой над творцом отвергала Цветаева, мучила Александра Сергеевича. А потому о «Гавриилиаде» надо поговорить подробнее.
В 1828 году слуги одного петербургского офицера написали жалобу петербургскому митрополиту Серафиму, что их хозяин читает им «развратное сочинение» под заглавием «Гавриилиада» и тем самым отвращает их от православной веры. Митрополиту была передана и рукопись поэмы, под
«1828 года, августа 19, нижеподписавшийся 10 класса Александр Пушкин вследствие высочайшего повеления, объявленного г. главнокомандующим в С.-Петербурге и Кронштадте, был призван к с. — петербургскому военному губернатору, спрашиваем, от кого именно получил поэму под названием Гавриилиада, показал: Рукопись ходила между офицерами гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжёг я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное».
28 августа Государь прочитал ответ Пушкина, после чего приказал: «Гр. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».
Измученный допросами поэт 1 сентября 1828 года написал в письме П. Вяземскому: «Ты зовёшь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее, — «прямо, прямо на восток». Мне навязалась на шею преглупая штука. До правительства дошла, наконец, Гавриилиада; приписывают её мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дм. Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность. Это да будет между нами».
Продолжение дела изложено в протоколе комиссии так: «Главнокомандующий в С.-Петербурге и Кронштадте, исполнив вышеупомянутую собственноручную Его Величества отметку, требовал от Пушкина, чтобы он, видя такое к себе благоснисхождение Его Величества, не отговаривался от объявления истины, и что Пушкин по довольном молчании и размышлении спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо государю императору, и получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал к Его Величеству письмо и, запечатав оное, вручил графу Толстому. Комиссия положила, не раскрывая письма сего, представить оное Его Величеству, донося и о том, что графом Толстым комиссии сообщено».
Письмо Пушкина государю хранилось в тайне в императорских, а потом в советских архивах более 160 и лет и лишь недавно было найдено и опубликовано в начале нашей перестройки. Пушкин признал в письме свое авторство…
Итак, Александр Пушкин трижды отрёкся от «Гавриилиады» и сообщил Вяземскому, что автором поэмы был якобы покойный к тому времени князь Дм. Горчаков. Но это было вынужденным лукавством.
Валерий Брюсов, справедливо посчитавший, что автором «Гавриилиады» всё-таки является Пушкин («до подвига, совершённого самим Пушкиным, никто не мог написать такой поэмы по-русски: не существовало для того ни языка, ни стиха»), полагает, что причины к «несознанке» были вескими: Пушкина только что государь вернул из ссылки, а тут новое обвинение. Кроме того, он был влюблён в Гончарову и готов был сделать ей предложение, — а тут его обвиняют, что он автор богохульной поэмы… «Рушилась надежда на брак с Гончаровой». Но, на мой взгляд, в этой истории больше всего Пушкина терзали не опасности, грозящие ему со стороны императора или семьи Гончаровых, а угрызения собственного стыда и собственной совести за совершённое по молодому легкомыслию кощунство. О том свидетельствуют многие современники поэта. «Я помню, как Пушкин глубоко горевал и сердился при всяком, даже нечаянном напоминании об этой прелестной пакости» (из воспоминаний С. А. Соболевского). «Я помню, как однажды один болтун, думая, конечно, ему угодить, напомнил ему об одной его библейской поэме и стал было читать из неё отрывок; Пушкин вспыхнул, на лице его выразилась такая боль, что тот понял и замолчал. После Пушкин, коснувшись этой тупой выходки, говорил, как он дорого бы дал, чтобы взять назад некоторые стихотворения, написанные им в первой легкомысленной молодости. И ежели у него ещё иногда прорывались наружу неумеренные страсти, то мировоззрение его изменилось уже вполне и бесповоротно. Он был уже глубоко верующим человеком и одумавшимся гражданином, понявшим требования русской жизни и отрешившимся от утопических иллюзий» (М. Ю. Юзефович. Воспоминания о Пушкине).