Любовь Николаевна
Шрифт:
Крикнуть так Любаша, конечно, не крикнула, только подумала, но всё равно ей стало очень славно.
А тут донёсся и дальний голос мотоцикла. Сначала за яркими от солнца берёзами, где-то в переулке, словно бы заныл комарик, потом комарик превратился в басовитого жука, и вот из-за поворота выскочил и сам трескучий мотоцикл, а на нём Иван Романыч.
Бригадир тормознул у калитки и соскочил на траву. Лаковый козырёк его фуражки сегодня сверкал. Даже старенький комбинезон на бригадире был свеж, а на боку у него висела полевая армейская сумка, и от всего этого Иван Романыч казался нынче очень строгим,
Любаша как глянула на него, так сразу подумала, что весь её вчерашний уговор с бабушкой может пойти прахом, бригадир ещё всё может отменить, и заполошно крикнула:
— Ой, бабушка! Ой, скорее! Иван Романыч приехал.
— Иду-у… Слышу, слышу, — донеслось из избы, и бабушка там торопливо затопотала, но вышла она не вмиг.
В избе сначала что-то погремело, в избе сначала что-то постучало — похоже, платяной шкаф, похоже, ящики комода — и вот хлопнула дверь, и вот в сенях заскрипели ступени, и бабушка наконец-то появилась на крыльце.
А вернее сказать, бабушка не появилась! Вернее сказать, бабушка выплыла из тёмных сеней этаким светлым-пресветлым корабликом — такой праздничный у неё был вид.
С ног до головы бабушка нарядилась во всё новое. На ней была длинная сатиновая юбка, белая кофта мелким горошком, передник в светлую, голубую клетку; а на правой руке, чуть отставив локоток, бабушка бережно и важно несла корзину, увязанную сверху другим фартуком.
— Ух, ты-ы! Прямо хоть на бал! — воскликнул Иван Романыч и распахнул перед бабушкой калитку: — Прошу! Карета подана.
И хотя он сказал это шутливо, бабушка так вся и зарделась от удовольствия и медленно поплыла от крыльца к распахнутой калитке.
А Любаша забеспокоилась. А Любаша всполошилась ещё больше: «Этак она и про меня забудет!» И потянула бабушку за рукав:
— Скажи Ивану Романычу скорее, скажи…
— Не суетись, — ответила строгим голосом бабушка и остановилась у мотоцикла, принялась ощупывать в коляске крохотное сиденьице. Ощупала, с большим сомнением покачала головой:
— Ну и карета у тебя, Иван. Зыбочка на одном колесе. Поди, вытряхнешь где-нибудь на колдобине?
Иван Романыч поставил бабушкину корзину в коляску, засмеялся:
— Не вытряхну. Да и колёс не одно, а, ясно-понятно, целых три. Небось хватит…
— Нам-то хватит, да куда помощницу посадишь? — ловко перевела разговор бабушка, и Любаша так вся и замерла.
«Сейчас бригадир скажет: какую помощницу? Что за помощницу? Эту вот, что ли? А ну, беги, чижик, домой! Беги, беги, не задерживайся!»
А Иван Романыч и в самом деле сказал:
— Какую помощницу? Что за помощницу? Эту вот, что ли? А ну, покажи, руки у тебя крепкие?
— Что? — удивлённо уставилась Любаша на бригадира.
— Я спрашиваю, руки у тебя крепкие?
— Крепкие, крепкие! Очень крепкие.
И Любаша вскинула руки, стиснула их в кулачки:
— Вот какие крепкие!
— Ну, тогда ясно-понятно. Тогда садись позади меня и держись.
Иван Романыч топнул по стартёру, мотоцикл фыркнул, заржал, словно весёлый жеребёнок, и рванулся с места вперёд.
Бабушка в «зыбочке» ахнула, обняла корзину. Любаша ухватилась за ручку седла, припала щекой к спине бригадира и увидела, как помчалась назад вся сельская улица.
Мимо Любаши понеслись берёзы, крылечки, окна,
Так быстро Любаша никогда не ездила. У неё обмирала душа, щекотало в пятках, но было это не от страха, а от огромной радости.
Радостным ей теперь опять казалось всё, опять как в ту минуту, когда она стояла на прохладном крыльце и слушала, как взлетает над школьной крышей весёлая музыка молоточков. Она и сама теперь словно бы летела, и весь мир летел ей навстречу.
Он был очень добрым, этот утренний мир. По голубому небу неслись белые, удивительно светлые тучки. Зелёная земля во все стороны от дороги то медленно поднималась холмами, то вдруг раскрывалась пологими овражками. В глубине овражков держался лёгкий туман. Невдалеке из тумана выходило пёстрое стадо. Коровы щипали траву, а заслышав мотор, поднимали большие влажные морды, и даже отсюда было видно, какие добрые у них глаза.
И телята рядом с коровами были очень добрые, и пастух, который сидел на карей лошадке верхом, был тоже очень добрый. Он столбиком привстал в стременах и помахал Любаше.
И тут Любаша сразу подумала, что она, летящая на мотоцикле, наверное, выглядит со стороны совсем как настоящий, поспешающий на работу рабочий человек, и смело подняла руку, ответила пастуху. А потом догадалась: «Это не мне он машет, а машет Ивану Романычу. Но и всё равно это всё очень и очень чудесно, потому что это ведь из-за Ивана Романыча мне так сегодня хорошо, и там, в поле, мы с бабушкой обязательно для него постараемся».
А бабушка по сторонам даже и не смотрела. Она прижимала к себе одной рукой корзину, другой ухватилась за борт коляски и так вся и пригнулась к ветровому стеклу. Платок у бабушки сбился, кофта надулась пузырём. Испуганной бабушке, наверное, казалось, что ветер вот-вот выхватит её из коляски и унесёт, как пушинку, неведомо куда. Но мало-помалу мотоцикл сбавил ход, нырнул по пыльной колее в лес, а потом выскочил из-под тёмных елей на солнце, и от света и простора у Любаши зарябило в глазах.
Здесь небо синело ещё ярче, а вокруг, куда ни глянь, золотилась рожь.
Комбайны здесь работали уже вовсю. Их было три. Огромные, грохочущие, бурые от пыли, они ползли прямо на зыбкую стену хлебов. И высокая рожь покорно огибалась им навстречу, падала на широкие жатки, и там, где комбайны прошли, поле становилось колючим и ровным, словно подстриженным под машинку. Лишь копны соломы почти до горизонта светло желтели на нём.
Иван Романыч сбросил газ, и мотоцикл покатился совсем тихо. Но если бы мотор и трещал изо всех сил, то в грохоте комбайнов его было бы не слышно. Там всё гремело, звенело, вертелось, лязгало. Тучей летела сухая полова, пыль; а над всем этим грохотом, звоном и верчением высоко лепились на узких площадках комбайнеры; и Любаше было непонятно, как это каждый из них управляется в одиночку с таким шумным и огромным чудищем.