Любовь с последнего взгляда
Шрифт:
Сейчааас, выхожу, кричу я. Не стучи, я сейчас, мне нехорошо, сейчас, только еще раз блевану. Засовываю в горло два пальца, указательный и средний, из глотки льется желчь, кофе и кока-кола, рот не вытираю, оставляю на губах слюну цвета зеленого кофе. Перестал стучать. Скорее всего, лежит голый на кровати в нашей спальне. Да, отсосу ему там, быстренько, конечно, потом опять придется блевать, но это лучше, чем здесь, в ванной. С этой ванной у меня связаны грустные, очень грустные воспоминания, здесь мне пришлось реализовывать тысячу его идей. Поджечь ароматические палочки, зажечь свечи из «Икеи», расставить их на крышке унитаза, выключить свет, набросать на поверхность воды засушенные фиолетовые лепестки, сесть в ванну с горячей водой, лицом друг к другу, фиолетовые лепестки сначала плавают на поверхности, потом тонут. Сидеть в пене все холоднее, нас здесь слишком много, не шевельнуться, добавь горячей воды, еще, еще, вот хрен, вода в бойлере кончается, лучше было бы установить не электрический, а газовый или проточный. Воняет ванилью, свечами. Засушенные ароматические лепестки опустились на дно ванны, теперь здесь слишком жарко, прямо как в аду, кондиционер гонит горячий воздух, задницы у нас ледяные, головы раскаленные, у меня начинается аритмия… Он наконец-то решает прекратить все это. Вылезаем из ледяной пены, которая уже и на пену не похожа, он снимает с моей мокрой задницы фиолетовую дрянь. Я молчу, не кричу, не выступаю, типа, какого хрена нам делать в ледяной воде в тесной ванне, на кой нам фиолетовые фиалки, кстати, это вообще никакие не фиалки, каждый цветок раз в пять больше фиалки, у кого на такое встанет, от запаха ванили у меня болит голова, кондиционер вызвал климактерический прилив, при чем здесь свечи, кто умер, и что это за прелюдия, и к чему?! Дорогой мой, именно сейчас, в этот момент, я хотела бы тебя забить насмерть, не трахаться с тобой, а забить тебя насмерть! Сделай что-нибудь для меня, для нас! Не еби меня этим индийским дерьмом, если это индийские палочки! А может, они китайские или македонские?! Шимпанзе, ты просто шимпанзе, шимпанзе! Но ничего, ничего из этого я ему никогда не сказала. Я прочитала слишком много советов в женских журналах. С мужчинами нельзя разговаривать как с нормальными человеческими существами. В любом пособии типа «Как жить с ним», а я добавлю и «рядом с ним», написано, что мужчины это дебилы, которым нужно всегда улыбаться, в том числе и тогда, когда от кондиционера закипают мозги, и когда знаешь, что от холодной воды у тебя начнется воспаление яичников, и когда глаза у тебя слезятся от дыма ванильных палочек! Улыбайся, ласкай его, бери его хер в рот, молчи, подставляй зад, дергайся, не дергайся, кричи, когда он считает,
Выходи, выходи! Дверь опять трясется. Какого хрена, чего ты боишься, выходи! Голос у него довольно спокойный. А я и не боюсь, мне ясно, что настал момент принять участие в празднестве. Постучи в дверь еще немного, это так приятно, быть защищенной. Сейчас, сейчас, со стоном произношу я угасающим голосом. Снова сую два пальца глубоко в горло, блюю, громко, рыгаю, громко, рычу как лев. Он уходит, я слышу, как он уходит, но не понимаю куда. В гостиную? Сигарета, помял, послюнил. Ждет меня. Добрый, добрый, предобрый Боже, если бы сейчас я была в фильме ужасов, наверняка уже что-нибудь бы произошло! Убийца вонзил бы мне в шею нож, или раздался бы вой полицейской сирены, ууууу, ууууу. Только в жизни ничего не происходит! Жизнь спокойно себе течет в промежутке между двумя приступами рвоты! Мать твою так! И растак! Трах, бум, трах! Да он дверь сломает!
А как он меня оттрахал после похорон отца! Мы приняли душ, сначала я, потом пошел он, на секс я не рассчитывала, по крайней мере пока его отец лежит в свежей могиле. Если бы моего отца опустили в темную могильную яму, думала я, вряд ли мне захотелось бы отметить это событие траханьем. Я лежала в кровати, было очень жарко, муж вошел, перевернул меня на живот, засунул в меня свой маленький хер, мы молчали, он трахал меня так, словно хер у него здоровенный. Когда он кончил, я перевернулась на спину, думая, что это финиш. Но нет. Поднимайся, сказал он. Я встала. Он схватил меня за шею и отвел в коридор, к зеркалу. В зеркале я увидела себя, голую, худую, никакую, и его, светловолосого гиганта с маленьким, как у купидона, хером между ног. Посмотри на себя, сказал он, сиськи у тебя висят, как баклажаны на ветке, как засохшие баклажаны! Я молчала. Это потому, что его отец лежит в могиле. Лежит там вместо того, чтобы сидеть на толстой ветке и подстерегать певчих птиц и кабанов. Если бы моего папу положили в холодную могилу, я бы его тоже притащила к зеркалу, приподняла бы большим и указательным пальцами его маленький хер и сказала: смотри, смотри на этот маленький кусочек жевательной резинки. Но мой отец не был трупом в костюме охотника, в темной могиле, трупом с такой крупной головой, что один господин принял ее за голову кабана. Вот такие мысли клубились у меня в голове. Я посмотрела на свои баклажаны, а потом сказала, что это результат кормления. Не перекладывай ответственность на ребенка, он был зол, это некрасиво, пора уже позаботиться о себе. Похлопал меня по шее, сама же будешь лучше себя чувствовать, а потом отпустил. Я пошла в ванную, смыть сперму, которая ползла у меня по ноге, в ванной меня рвало желчью и кока-колой, немалую часть своей жизни я провела блюя в ванной, а потом я… Бабах, бабах!
Господи Иисусе, он все-таки сломает дверь! О’кей, говорю я нормальным голосом. Выхожу, говорю я еще более нормальным голосом. Вытираю тело, укутываю его в толстый махровый халат. Рыгаю в последний раз, вытираю губы туалетной бумагой, зубы не чищу. Выхожу. Он в коридоре, глаза светлые. Зачем колотить в дверь, говорю я голосом умной, зрелой, взрослой женщины. Я довольна тем, что у меня воняет изо рта и на губах следы желчи и кофе. Я направляюсь в сторону кухни, он идет быстрее. Сворачиваю в гостиную. Разваливаюсь на диване, он в кресле. Сигарета, руки, размял, лизнул, огонь, закурил. На стеклянной поверхности столика его чашка — полная, моя — пустая. Молчу, смотрю в окно. Соседка вывешивает на балкон черное пальто, проветриться. Этой зимой у нее умер муж. Было много снега, ночь, приехала машина для перевозки трупов, она ждала машину у входа в дом, одна на белой улице, они вошли, потом вышли с носилками, на носилках труп в черном пластиковом мешке, она накрыла его красным одеялом. Мне было жалко эту женщину. Есть же люди, которые любят друг друга, есть люди, для которых смерть это потеря, думала я тогда, глядя в окно нашей гостиной, было около трех часов ночи, мне не спалось, мне всегда не спится. Через несколько дней я встретила ее в городе. Она хохотала посреди площади так, что были видны ее белые зубы, руками в черных перчатках держала бумажный пакет, доставала из него печенье и отправляла в ярко накрашенный рот. Ух! Увидев ее, я почувствовала, да, да, именно почувствовала сильный укол зависти! Когда же я буду ходить в трауре по широким площадям и смеяться как умалишенная?! Когда же я смогу накрыть красным одеялом черный пластиковый мешок?! Надо бы мне купить красное одеяло! У меня нет красного одеяла! Все мои одеяла грустного бежевого цвета! Интересно, это только одна я хочу накрыть своего мужа красным одеялом? А у этой веселой вдовы муж умер оттого, что она этого страстно желала или же он был тяжело болен? Сколько жен по всему миру хочет увидеть своих мужей в твердом агрегатном состоянии? Это деликатный вопрос. Я журналистка, но и я не решилась бы останавливать женщин на улице и спрашивать: можно вас на минутку, извините, пожалуйста, мы проводим один опрос, скажите, вы бы хотели, чтобы ваш муж отвердел навсегда, наш опрос анонимный, отвечайте, не бойтесь…
Я смотрю на влажную сигарету, на крупные кисти рук и кадык, вверх, вниз, вверх, вниз. Какой бы это был красивый труп! Красивый, именно красивый. Лежал бы в дубовом гробу, внутри белый шелк, чтобы он выглядел более здоровым и молодым, крупный, в темном костюме, цвет скорее всего антрацит, «канали». Я знаю, как это выглядит, у меня бабушка умерла. Сначала ждешь в коридоре, потом выходит служащая, которой передаешь одежду для покойника. За дверью, из которой вышла эта служащая, еще одна дверь, там ждет другая служащая. Она надевает на покойника одежду и потом его засовывают в гроб, наверное, все-таки какие-то мужчины. Итак, первой служащей я вручила бы большой пакет, там были бы новые туфли «бруномальи», без коробки. На огромном бумажном пакете надпись «Бруно Мальи». Еще там был бы костюм, нижнее белье, рубашка, носки и галстук. Носки, майка, трусы-боксеры «келвинкляйн», все это совершенно лишнее, неизвестно, наденет служащая на него все это или нет. На самом деле лучше бы она отнесла все домой, своему мужу. Кто будет контролировать, что у покойного мужа под костюмом? На это имеет право только вдова, вдова — это я, а мне совершенно безразлично, голый он под костюмом или его маленький хуй греют новые «СК». Но нет, нет, служащей, которая открывает дверь, да еще на глазах у других людей, которые ждут своей очереди, никак нельзя сказать: костюм и туфли используйте по назначению, остальное возьмите себе.
Я смотрю на него, мы сидим в гостиной. Он сидит, вытянув и скрестив ноги, ступни подрагивают. Туфли я бы ему купила на три размера меньше. Вместо сорок пятого сорок второй. Нет такой служащей морга, которая, получив пакет «бруномальи», через час позвонила бы вдове и сказала: простите, примите мои соболезнования, извините, что побеспокоила, но вашему покойному мужу туфли малы. Нет такой служащей морга! Сегодня в Хорватии люди мрут как мухи, последствие войны и стрессов, трупы приходиться одевать, как на конвейере. Работницы моргов понимают, что мы живем в трудные времена, что вдова была в шоке, а друг дома в Триесте ошибся размером. Откуда им знать, что я сама, лично, в Триесте, выбирала туфли для трупа своего мужа. Так не делается. Если бы так делалось, то очень многие покойные мужчины носили бы туфли на три размера меньше. Просто служащая морга сказала бы рабочим, которые кладут труп в гроб: парни, ничего не поделаешь, ломайте ему пальцы! Вот так!
Он опять закуривает сигарету, перед моими глазами на балконе фиолетовый цикламен в зеленом горшке. Церковь. Слышны колокола. Динь, дон, динь, дон, дон, динь, дон, печально звонят колокола. Я в церковь не хожу, даже не представляю себе, как выглядит церковь внутри, когда кто-то умер, да какая, собственно, разница? Муж затягивается сигаретой и не знает, что это по нему звонит колокол. Вот я в церкви. Крупными гроздьями свисают белые цветы. Нет, не так, это же не венчание. Белое — это символ невинности, а здесь речь идет о смерти. Темно-фиолетовые цветы огромными гроздьями свисают с высоких стен. Глициния спускается до самых деревянных скамеек… Нет, не то! Глициния — это дерево, нельзя же выкопать столетнюю глицинию для оформления одних похорон. А я выкопаю! Итак, глициния свисает, как ветки толстой, печальной, фиолетовой ивы. Грустная-прегрустная девушка в тонком белом платье, очень худая, играет на органе Бетховена. Я люблю Бетховена и Франца Блашковича. Нет, на похоронах нельзя играть «Mens sana» Блашковича, «mens sana in malvazia istriana». У Бетховена в какой-то его симфонии мне чудилась мелодия песенки «Зайчик и ручеек».
Однажды зимней ночью ручей совсем застыл, он льдом покрылся прочным, и снег его укрыл. Пришел напиться зайчик, глядь, нету ручейка, наш зайчик горько плачет, стесняет грудь тоска, траляляля…
Я сижу на первой скамье. Вся в мрачном-премрачном трауре. Шляпа, черные очки, черные туфли и черное белье. Чтобы пизда не выбивалась из общей гаммы. А орган звучит грустно, наш зайчик горько плачет, стесняет грудь тоска…
Я с тобой разговариваю, отвечай. Я выныриваю из воображаемого сюжета, возвращаюсь в гостиную, смотрю на него, по-быстрому скидываю траур. Что он сказал, что сказал? Разминает, слюнит. В пепельнице лежат три раздавленные сигареты. Голова болит, мне трудно следить за твоими словами, голова просто раскалывается, у меня так всегда в первый день, завтра, когда менструация наберет обороты, мне станет гораздо легче, перед этим я всегда в страшном напряжении, в первый день мне нужна всего одна прокладка, сегодня у меня на прокладке только несколько капель, голова раскалывается, завтра лягу и буду лежать весь день, не пойду на работу, один день без меня перебьются, мне будет лучше, на второй день голова у меня никогда не болит, придется потратить штук десять прокладок, третий день — это просто супер. Меня тревожит, что менструации у меня становятся все более продолжительными и все более частыми, придется пойти к гинекологу, может, это какое-то гормональное нарушение, а может, начало климакса, Опра сказала, что климакс начинается, то есть может начаться, даже в тридцать пять, я… Хватит пиздеть! Он разозлился. Ненавидит, когда я говорю о менструации, ему отвратительны эти выделения, я обычно стараюсь об этом не говорить. Точнее, старалась. Сегодня я приняла решение — не буду больше следить за тем, что говорю, буду говорить свободно, не буду его больше бояться. Чувствую я себя прекрасно, именно прекрасно, затылок больше не леденеет, нигде не чешется, не отковыриваю болячки с головы, кровь циркулирует нормально. Смотрю на него. Кто он такой? Он просто мужчина, который сидит и курит, потом он поднимется и уйдет, ему нужно немного времени, еще чуть-чуть, еще чуть-чуть.
Сигарета догорает. До свидания, сеньора. До свидания, сеньор, приятно было с вами повидаться, надеемся не увидеть вас еще. Я поднимаюсь. Ты куда? На кухню, за водой, пить хочу. Я принесу. Он на кухне. Таблетку хочешь, это он спрашивает. Нет, отвечаю я. Эх, ошибка! У тебя больше не болит голова, спрашивает он. Хитер! Да, я вляпалась! Сказала, что болит голова, а от таблетки отказалась?! Что же я так неосторожна? Мои мысли блуждают, как лошадь без наездника. Мне никак нельзя слезать с лошади и позволять ей щипать траву на чужом лугу! Ну-ка быстро ко мне, кляча! При менструальных болях, говорю я тоном женщины, которая регулярно читает журналы «Домашний доктор» и «Вита», каффетин не помогает. Мне удается в последний момент накинуть лассо на стройную шею лошадки, ну-ка ко мне, дикое животное! Когда у меня менструация, первый день, о, это ловко, очень ловко, как же я раньше не сообразила… Когда у меня менструация, первый день, самое лучшее для меня это лечь. Когда я расслабляюсь, когда лежу, в темной комнате… Yes! Yes! Это я замечательно придумала! Может быть, мне удастся переместить свое тело в прохладную комнату, лечь, закрыть глаза и разыграть тяжелый сон… Он стоит в дверях гостиной со стаканом воды. Сядь, выпей воды, потом ляжешь, тебе станет лучше, когда ты выпьешь воды, сядь! Ох! Наполненный гелием огромный шар в виде Деда Мороза лопается посреди ясного неба и падает вниз, накрывая меня резиновой тряпкой. Ох и ох! Он снова в кресле. Я снова на диване. Пью воду, смотрю на ободок стакана, не вижу, но чувствую, он разминает сигарету, слюнит, закуривает. А темная
Я как-то смотрела выступление одной нашей прыгуньи в длину. Спортсменка разбежалась, оттолкнулась, полетела, приземлилась. Как далеко она приземлилась, я не знаю. Может, побила мировой рекорд, может, нет. Тот же самый прыжок позже показали замедленно. Я спорт не люблю. Спортсмены — это куски мяса, которые скользят по волнам на досках, бегут за мячом или бьют по мячу ракеткой. Куски мяса и груды мышц, которые куда-то успевают на сотую долю секунды раньше, чем другие куски мяса и груды мышц. Но я люблю замедленную съемку. Но все-таки я не увидела, как он медленно поднимается с кресла, приближается к дивану, ко мне, наклоняется, бьет меня по лицу тыльной стороной левой руки. Чувствую вкус крови во рту. Я бы солгала, сказав, что у меня звезды из глаз посыпались, я не увидела ни одной. Я встаю, вхожу в детскую комнату, дверь закрываю на ключ. На стене зеркало, зеленая рама, дочь купила его в индийском шопе, мой подбородок в крови. Беру ее черную футболку, все нынешние дети постоянно ходят в трауре, вытираю кровь. Может быть, я прикусила язык или что-то лопнуло во рту? Двигаю челюстями, налево, направо, провожу языком по зубам, проверяю кончиком языка десны, внизу, с внутренней стороны нахожу рану. Я стою у окна. Могу отодвинуть темно-синюю полотняную занавеску, по ней разбросаны желтые солнышки, мы купили ее в «Икее», в Вене. Могу раздвинуть занавески, высунуть голову и кричать: айооооой, лююююдииии, айоооой! Меня наверняка услышит старая Ирма, она живет в маленьком домике напротив. Я могу закричать и сказать себе: мне плевать, что люди подумают об избитой журналистке и господине судье. Но я не высовываю голову в окно. Мне не плевать, что скажут люди, это у меня в крови. Я чувствую страшную потребность соответствовать тому, что, как я думаю, думают обо мне другие. И еще кое-что. Я постоянно взвешиваю в уме, и получается, что он прав. Он не избил бы меня, если бы я ему не сказала насчет его отца и кобеля. Он не ударил бы меня, если бы я ему не сказала, что его сестра шлюха. Он не врезал бы мне, если бы я ему выгладила рубашки, не колотил бы меня, если бы не был в стрессе, не убивал бы меня, если бы я молчала, если бы я была лучше. Поэтому всякий раз, как он меня поколотит, мне хочется плакать. Я чувствую себя виноватой в том, что из-за меня он превратился в такое животное. Он всегда говорит: если бы ты была нормальной, тебе не приходилось бы плакать. Не плачь, измени себя! Измени себя! Я не хочу от тебя многого, просто измени себя! Всякий раз, как он меня изобьет, я ищу, правда ищу, способ, как себя изменить, как стать лучше или хотя бы стать другой. В последнее время, да, в последнее время, я все чаще чувствую, что дошла до ручки. Я устала. Бум! Бум! Бум! Дверь детской трясется, даже стена из пенобетонных блоков вздрагивает. Я совсем забыла, что квартиру-то нашу мы продали, у нас есть право прожить в ней еще шесть месяцев, а потом мы переселимся в новый дом. Если он выломает дверь, придется платить за ущерб. Спиной прижимаюсь к двери, чтобы уберечь ее. Телом чувствую удары ногой в мокасинах, дверь тонкая, выдержит ли? Смотрю на противоположную стену, на темно-желтые домики Нелы Власич, это моя любимая художница. Бум! Бум! Бум! Отхожу от двери, если он ее выломает, она меня придавит. Встаю к окну, дверь трясется, он озверел. Я не боюсь, это у него пройдет. Я открою, ни смеяться, ни улыбаться не буду, от улыбки или смеха он может обезуметь еще больше. Я вытаскиваю прокладку, снимаю трусики. Готовлюсь. Мы сразу свернем в нашу комнату, трахнемся, и он успокоится. Я смотрю на дверь, я спокойна, я всегда спокойна, когда у меня есть план. Моя самая большая проблема в том, что я не знаю, чего хочу. Всегда, когда он меня допрашивает, я хочу сказать ему: у тебя нет никакого права колотить в дверь, которая куплена и за мои деньги тоже, у тебя нет права избивать меня, с меня хватит разбора моих грехов, тебя годами не было дома, с чего ты вдруг решил постоянно торчать дома, следить за тем, как я дышу, возвращайся к своим шлюхам, я тебя ненавижу, ненавижу, ненавижу! Но когда такие мысли приходят мне в голову, я кричу об этом только в своей голове. Мне хочется плакать, я колочу ладонями по стене, рыдаю, всхлипываю, задыхаюсь. Тогда он берет паузу, обнимает меня, говорит, успокойся, вытирает мне слезы и кровь на губах, все пройдет, ты мой хороший, слизывает мои слезы и мою кровь, несет меня в кровать и трахает. Кончает громко и быстро, ты кончила, спрашивает? Я отвечаю не сразу, делаю вид, что перевожу дыхание, делаю вид, что возвращаюсь в реальность, к себе, к нему, к нам, в комнату, потому что я, типа, была где-то там. Я молча обнимаю его за шею, кладу голову ему на грудь рядом с ключицей и представляю себе, что это кто-то другой. Больше не стучит?! Смотрю на дверь. Она потрескивает. Он пытается какими-то инструментами выковырять ее из рамы. Я вытираю кровь. Оставь дверь в покое, говорю ему. Не отвечает. Господи, дорогой мой Иисус, сколько я еще пробуду в этом фильме?! Он еще лет двадцать будет ходить в суд, а я на радио, он со своими коллегами в кофейню, и я со своими коллегами в другую кофейню, я с микрофоном, или на перезаписи, или на записи репортажа с улиц, я на родительском собрании, мы вместе на обручении, а потом на свадьбе нашей дочери, потом мы станем дедушкой и бабушкой, он будет три раза в год уезжать на семинары. Неужели я смогу жить нормальной жизнью только тогда, когда он будет на этих своих семинарах? А что, если их отменят? Вдруг министр примет решение: хватит с нас этой херни, господа судьи, у вас несколько миллионов незавершенных дел, давайте-ка дружно за работу! Я же не смогу написать министру письмо: уважаемый господин министр, не пиздите, ваши семинары для меня глоток воздуха, жизнь, не отменяйте семинары! Кстати, говорят, что и министр поколачивает свою жену, у нас все известно, город маленький, страна маленькая. Может, старый пердун хочет отменить семинары из-за того, что у его жены слишком быстро заживают раны? И пока старый хрен пердит на Хваре или Рабе, на ее ранах образуются корочки. Кому нужны раны, покрытые толстыми болячками, долой семинары! Мужчины, мужчины, мужчины! Гады, гады, гады! Ебаные судьи! Ебаные рыбаки! Ебаные министры! Ебаные профессора! Ебаные слесари-сантехники! Ебаные адвокаты! Ебаные строители! Ебаные селекторы сборных по футболу! Ебаные мясники! Ебаные журналисты! Ебаные крестьяне! Ебаные уважаемые интеллигенты! Ебаные участники антивоенного движения! Ебаные военнослужащие! Ебаные миротворцы! Ебаные издатели! Дверь больше не трясется. Я дышу глубоко и легко, еще легче, нормально. Дверь не трясется, я жду. Со стены над компьютером на меня смотрят стеклянные коричневые глаза барсука. Он был уверен, что я рожу сына. В честь него, будущего охотника, он убил барсука. Барсучья голова маленькая, может, это был детеныш?