Любовь учителя истории
Шрифт:
— На перевал горы Мудрой вы тоже ходили?
— Я ходил туда с красноармейцами. Перевал на Мудрой оборонять не собирались. Был приказ взорвать его. И я водил туда двух саперов и одного пехотинца. Козьей тропой водил.
Перевал они осмотрели, наметили места взрывов. Но взрывчатки у них не было. Взрывчатка ожидалась на другой день. Отделение тогда перевал охраняло. Я командиру отделения про козью тропу подсказал. Охранять и ее нужно было. Мало кто про нее знал. Но все равно… На другой день пошли на перевал основной дорогой саперы:
«Так вот почему в братской могиле захоронено восемь тел, — думал Николай Иванович. — Если Кухаркин и Ловиков попали в плен, значит, вместо них похоронены саперы. Именно поэтому родилась мысль, что отделение погибло в полном составе».
— Спасибо, Григорий Ашотович. Спасибо.
— Спасибо тебе, что пришел, поговорил, дорогой учитель.
— Мне следовало прийти поговорить, по крайней мере, на год раньше, — с грустью сказал Николай Иванович.
— Хоть каждый день приходи, дорогой учитель, — не понял старик.
От света костра вечер казался удивительно темным. Где-то вверху замычала корова. Хлопнула чья-то дверь. Фары машины высветили магазин, кто-то деловито и громко спросил с дороги:
— Как ящики, горят, дед?
Старик покосился, сплюнул, точно во рту у него была горечь, ответил хрипло:
— Нормально горят, товарищ начальник. Нормально.
Между камнями журчала вода, и ее было немного видно, как было видно и горы, и деревья, и узкую дорожку, тянувшуюся вдоль железнодорожных путей, потому что вечер все-таки подремывал не такой темный, каким казался около костра. Над белеющим вдали перевалом всплывала луна. Тучи, висящие у моря, у берега, почему-то расступались перед горами. И смотреть на луну было радостно и хорошо.
— Николай Иванович, — тихо и немного испуганно сказала девушка, вынырнувшая из кустов, словно из морской волны.
Он вздрогнул от неожиданности. Остановился.
— Вы что здесь делаете, Аджиева? — спросил он строго, потому что узнал ученицу из своего десятого «А», где он был классным руководителем, Мару Аджиеву.
— Ищу козу, — виновато призналась Мара. Она была в резиновых сапогах с мужской ноги, в стеганке нараспашку, рукава подвернуты.
— Большая коза? — спросил Николай Иванович с такой явной въедливостью в голосе, словно размер козы имел какое-то принципиальное значение.
— Нормальная, — ответила Мара.
— Нормальные козы не убегают из дому, — возразил он.
— Она из стада убегает.
— Тогда ее должен искать пастух.
— Пастух устал. Он старый.
— Надо пригласить молодого, — не очень уверенно предложил Николай Иванович. Вначале он хотел сказать: «Молоко можно покупать в магазине». Но вовремя вспомнил, что в магазин оно поступает не
— Молодого днем с огнем не найдешь, — засмеялась Мара. И добавила: — Могу с вами поспорить.
— А что?! — оживился Николай Иванович. — Интересная тема для классного собрания. Спасибо за мысль, Аджиева.
Девушка смутилась. Ему показалось, что она даже покраснела. Во всяком случае, она нагнула голову и побежала по мокрой, обласканной луной дорожке вниз, к переезду, за которым на склоне горы тоже росли кусты, такие же густые, как и здесь.
Минуты через три-четыре он услышал, как Мара позвала:
— Сонька! Сонька!
— Сказалась твоя Сонька! Давно шкуру снять с нее надо, — добродушно и хрипло сказала какая-то женщина. — Каженный день пропадает.
Николай Иванович пошел дальше…
Козу Соньку — счастье, что мастью выдалась она белой, — Мара увидела на взгорке у разваленного молнией дуба. Молния ткнулась в него нынешней весною, богатой на грозы, и сирень, и воздух — чистый-пречистый, как родниковая вода. Ребятня, вся что ни есть, бегала смотреть на дуб. Приходили и взрослые, удивлялись. Старожилы вспоминали: в 1947 году молния ударила в ларек сельпо с такой силой, что мукою, которая была тогда в большой цене и надобности, обелилась чуть ли не вся улица и даже крыши соседних домов.
Дуб с расколотым пополам стволом источал кислый устойчивый запах. Смотреть на него было жалко. Точно так же, как жалко было смотреть на Николая Ивановича, преподававшего у них историю. Девчонки, да и мальчишки тоже, называли его между собой — Неприкаянный. Но прозвище это придумали девчонки. А если быть совсем точным, то впервые его произнесла Мара.
Утешая подругу, которой Николай Иванович все-таки занизил оценку, Мара искренне попросила:
— Не обижайся на него. Он такой неприкаянный.
— Ну и что? — возразила подруга. — Мог и четверку натянуть.
— Он тебе добра желает.
— Добра? Пусть его на свою сберкнижку положит. Удобно и выгодно… — пожелала практичная подруга.
Тогда впервые стало больно Маре за Николая Ивановича. Так было больно ей только за своего дедушку, Григория Ашотовича, когда она, Мара, бросила девятый класс и целый год не ходила в школу, и вообще бездельничала, если не считать тех двух месяцев, когда она торговала пирожками с лотка на пляже.
Дед ничего не говорил. Дед молчал. Месяц молчал, два молчал, десять месяцев молчал. Наконец Мара не выдержала:
— Прости, дедушка, я пойду в вечернюю школу.
Поднял дед подбородок, высоко, гордо. Сказал:
— Что я, хуже других? У всех внучки ходят в дневную школу, а моя пойдет в вечернюю?
Сдалась Мара. Бесполезно было объяснять старику почетность учебы в вечерней школе. Да и какая была почетность, если нигде не работала Мара, а крутилась целыми днями у зеркала, любопытствуя, какая же из причесок более ей к лицу.