Любовное приключение
Шрифт:
Наша подруга провожала нас до вокзальной платформы. Там вполне могли подумать, что она, буквально заливаясь слезами, прощается с отцом и сестрой.
Если бы нашим современникам пришлось изображать Неизбежность, то, в отличие от древних, ставивших ее с мечом в руках на углу площади, в наши дни ее поместили бы на железнодорожный вокзал, с часами на шее.
Нужно было садиться в вагон. Наша провожатая поднялась вместе с нами, воспользовавшись этой последней отсрочкой расставания. Но звуки колокола вынудили ее сойти, и она спрыгнула на землю, когда поезд уже тронулся.
Мы осушили
— Очаровательная женщина! А как ее зовут?
— Не знаю, — ответила она.
Я принял ее за хорошую подругу Лиллы, а она не была даже с ней знакома.
Возможно ли такое?
Конечно, ведь мы испытывали друг к другу самое сильное на земле чувство: симпатию.
XII
Мы вновь оказались вдвоем. Но поспешу сказать, что со времени отъезда наше уединение стало восприниматься совсем по-другому. Мое отношение к Лилле перешло от желаний влюбленного к нежной и благоговейной дружбе. Что касается моей спутницы, то от стыдливой боязни она перешла к полной доверчивости. Между нами возникло чувство, напоминающее нечто среднее между отношениями любовников и любовью сестры и брата. Это было чувство, полное очарования и еще не получившее точного определения в гамме человеческой нежности.
Признаюсь, я был счастлив испытать это незнакомое мне прежде чувство.
Покоясь на мягкой и нежной основе, оно напоминало газон итальянских художников, покрытый коврами и шелковыми подушками и освещенный яркой небесной лазурью, чистоту которой ничто не может запятнать. Не могло быть никаких бурь, потому что не было страсти, а было ощущение полной внутренней свободы и гармонии всех чувств. В общем, свежесть и спокойствие, жизненная легкость и предчувствие блаженства горнего мира.
Лилла, как и все ее достойные соотечественники, была весьма здравомыслящая женщина. Она получила образование, включавшее начатки научных знаний; с ней можно было беседовать на любые темы, и, даже не будучи в состоянии участвовать в споре, она все же понимала, о чем он идет.
При виде того, как она склонялась мне на плечо, с улыбкой глядя, как резвятся зайцы в поле, кто-нибудь вполне мог принять нас за любовников, не будь я вдвое старше ее. Но наши отношения были куда лучше: мы были нежными друзьями накануне расставания, при этом уверенными в том, что каждый из нас сохранит память о другом.
К вечеру мы прибыли в Мангейм. Я уже в третий раз посещал этот маленький грустный немецкий городок, который Гёте избрал местом, где любили друг друга Шарлотта и Вертер. Место, надо признаться, превосходно выбранное для драмы: огромный замок, уединенный парк, величественные деревья, прямые улицы, фонтаны с мифологическими фигурами — все это очень гармонировало с трагической элегией немецкого поэта.
В последний раз я был в этом городе, разыскивая документы, связанные с убийством Коцебу, которое совершил Занд. Мне показали дом автора «Человеконенавистничества и раскаяния», тюрьму, где сидел Занд, провели на место, где Занд был казнен (его до сих пор называют лугом Вознесения Занда на небо — Sands Himmelfahrtswiese), познакомился с директором тюрьмы,
Вообще в Германии к палачам не относятся как к париям и изгоям общества. Это, несомненно, связано с тем, что казнь, совершаемая мечом, в чем-то сродни деянию воина. У палача даже есть свое место на социальной лестнице общества: он последний среди дворянства и первый среди буржуа. Во всенародных шествиях он идет между дворянством и буржуазией.
Как-то, не помню где, я рассказывал о причине такого почета. Однажды на бал-маскарад в императорском дворце проник палач в великолепном наряде и во время кадрили коснулся руки императрицы.
Узнав, кто это был, император, дабы загладить оскорбление величества, пожелал, чтобы тот, кто сам рубит головы, был обезглавлен. Палач, однако, не растерялся.
— О миропомазанное величество, — сказал он, — отрубив мне голову, ты не отмоешь этим руку императрицы, задетую рукой палача, то есть существа, которое людское презрение ставит на самую последнюю ступень общественной лестницы. Дай мне дворянство — и позора не будет.
Император задумался на минуту и сказал:
— Хорошо. С сегодняшнего дня ты будешь последним из дворян и первым из буржуа.
С тех пор место палача в обществе считается в Германии таким, как это решил сам император.
Но Мангейм связан у меня и с другим воспоминанием. Путешествие, поиски и исследования — все это я совершал в обществе бедняги Жерара де Нерваля.
Это было в 1838 году. Тогда у него не было еще заметно никаких признаков психического расстройства. Однако для его друзей было очевидно, что граница между его мечтаниями и сумасшествием слишком слаба, и иногда в своем воображении он уносился далеко от земли.
Я же был весьма далек от того, чтобы догадаться, что все идет к тому, и, обладая логическим складом ума и приверженностью к основательным доводам, вел с ним бесконечные споры, которые прерывались одними и теми же словами, оказавшимися не просто пророчеством, а реальностью: «Мой дорогой Жерар, вы сумасшедший!»
Он улыбался своей кроткой улыбкой и говорил:
— Дорогой мой, просто вы не видите того, что вижу я. И я упорствовал, желая, чтобы он мне показал то, что он видит.
Он пускался в рассуждения, настолько изощренные, настолько утонченные, что эти умозаключения напоминали мне клочья облаков, которые ветер разгоняет в разные стороны: они принимают форму то горы, то равнины, то озера и в конце концов исчезают и рассеиваются как дым.
Два года спустя бедняга совсем помешался. Но его сумасшествие было тихим, поэтическим и мечтательным — состояние, близкое к его обычному поведению. В его мозгу нарушилась граница, о которой я говорил — вот и все.
Однажды ко мне зашел наш общий знакомый.
— Что случилось? — спросил я, не дав ему раскрыть рта.
— Сегодня утром произошло большое несчастье!
— Какое?
— Нашего бедного Жерара нашли повесившимся.
— Где?
— На улице Старого Фонаря.
— Самоубийство или убийство?