Люди Дивия
Шрифт:
– А нам они на кой черт?
Балуев не собирался менять свое решение, Онопкин жалобным блеянием поддержал его, а Валунец прожестикулировал свою солидарность с требованием зачистки избы от ненужного, хотя и претендующего на художественность хлама. Я попытался, не вступая больше в полемику, а поверх всякой полемики и, естественно, донельзя миролюбивым тоном растолковать им, что они требуют от нас невозможного. Не на руках же нам нести этих окаменевших господ? Не тут-то было, Балуев и не думал сдаваться, уступать хотя бы пядь земли, озаренной гением Мартина Крюкова, он подвел меня к окну и указал на вырисовывающуюся в утреннем тумане масягинскую машину. Надо отдать им должное, они помогли нам привязать Масягина и Фому к багажнику на крыше машины, а не стояли на крыльце, наблюдая, как мы проделываем эту работу. Не участвовала в ней и только созерцала одна лишь старуха, хозяйка дома, у нее был какой-то пришибленный вид, впрочем, оно понятно, происшествия посыпались на ее ветхий домишко, как из рога изобилия, да все такого рода, что и мозги покрепче давно бы вышли из строя. Но она была, если уместно так выразиться, любезна с нами до конца и даже махала нам платочком на прощание. А меня более всего беспокоили мои спутники, очень уж благостное, отрешенное от земного и низкого настроение овладело Дарьей, Остромыслов же суетился с такой
– А теперь расскажи мне, что все-таки произошло... Где ребенок?
Как ни тихо я говорил, Остромыслов, заводивший мотор и благодушно кивавший столпившимся на крыльце провожающим, услышал, ведь шепот у меня, что и говорить, не зазмеился, не вышел тихим свистом, а вырвался, как пар из носика закипевшего чайника. Я был трагичен; думал о ребенке, словно некая клятва, или заклятие, связала мою судьбу с его маленькой жизнью; на моем лбу образовалось море разливанное пота, которое, выйдя из берегов, хлынуло прежде всего в темные провалы моих глаз. Остромыслов сыто гоготнул и с клекотом, с урчанием, выражавшим довольство, небрежно бросил мне:
– Да оставь ты ее в покое! Главное, что мы выбрались из этого пекла!
– А ты... заткнись, курдуша!
– крикнул я вне себя.
– Занимайся своим делом!
Он промолчал, стерпел мою грубость. Машина тронулась, фары судорожно выхватывали из темноты дома и деревья, те наши спутники, которым предстояло путешествовать на крыше, загрохотали, перекатываясь с боку на бок.
– Из пекла, говоришь?
– как бы только теперь переварил я его комментарий к нашим приключениям этой ночи.
– А разве ты сам этого не хотел?
– Я?
– Остромыслов хмыкнул.
– Нет, не хотел. Я приехал в Верхов писать книгу, а не слоняться Бог знает зачем по лесу. Меня затащили в это безобразие...
– Но ведь тебе открыли истину, - перебил я с притворным возмущением.
– Это верно. И это очень хорошо. Но то, что сделал Мартин Крюков, еще не оправдывает деяния его дружков, его... подручных. И справедливости ради все же надо сказать, что я не просился в их игру, не лез в их схемы, меня силой и, может быть, обманом, ну, отчасти обманом...
– И после того, как тебе открылась истина, - снова прервал я его, - ты все еще собираешься писать свою книгу?
– Конечно! Почему же нет?
– воскликнул Остромыслов с воодушевлением. Именно сейчас... писать и писать! А с лесом и с их затеями для меня покончено, я узнал все, что мне полагалось, и... свободен как птица!
– Ой ли!
– крикнул я в безмерном раздражении.
– Как птица? Ты? Свободен? Шалишь!
В это мгновение Дарья прикоснулась к моей руке, легонько сжала ее, и я не услышал, что мне отвечает оскорбленный в своих лучших чувствах философ, зато внял шепоту девушки:
– Все нормально, все хорошо, милый...
– сказала она.
– Ребенок отличный, здоровый, и пропорции у него в самый раз... Он немного побудет... ну, в одном важном и серьезном месте... а потом вернется к нам. Так надо, понимаешь?
Что я мог ответить ей на это? Я откинулся на спинку сидения и глубоко вздохнул. Впереди маячил темный затылок водителя, я смотрел на него как в пустоту и благодарно впитывал тепло руки, которую Дарья не поспешила убрать, оставила в моей ладони.
НЕПРАВДОПОДОБНО БОЛЬШАЯ ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ, КОТОРАЯ ДЛИТСЯ, ДЛИТСЯ...
Лес с его преходящими, хотя и устремленными в вечность обитателями остался в прошлом, но и город, куда мы въехали с первыми лучами солнца, показался мне чем-то вроде отработанного и выброшенного на свалку материала. Важно не сбиться и не запутаться, в этом плохо закамуфлированном разрыве между минующим и наступающим не вырулить на новую, неожиданную и по самой своей непредвиденности никуда не ведущую дорогу, не потерять нить, иными словами, не заговорить вдруг так, словно мне взбрело на ум взять совершенно иную, никак с предыдущим не связанную тему, так, как если бы я, не закончив одну книгу, в спешке и предвкушая небывалые удовольствия обдумываю следующую. Прежде всего я должен сделать выводы из случившегося со мной. Нужно показать, что при всех потерях и несчастьях, обрушившихся на меня, при всем том, что я, может быть, близок к отчаянию и что если бы мне удалось выплакать все накопившиеся у меня слезы, то их хватило бы для превращения Верхова в город на берегу самого соленого на свете моря, мой дух с прежней горделивой статью, с твердостью монумента, непреклонно возвышается над пепелищем, моя душа исполнена достоинства и мой разум непоколебимо и неподкупно выбирает упоительную сладость свободы...
– ----------
Я ничуть не погрешу против истины, сказав, что не иначе как объявивший мне жестокую, чудовищную, беспринципную войну злой рок подтолкнул Остромыслова направить машину на дорогу мимо моего дома, и я увидел, что он взорван изнутри дикорастущей флорой, порожденной естеством Логоса Петровича, градоначальника, разрушен свалившимися на него сверху усохшими, но вполне массивными корнями, сожжен дотла ночным пожаром, разграблен добрыми соседями, стерт с лица земли буйствами людей и стихий, не всегда поддающихся определению. Итак, прошлое неистово гналось за мной по пятам, несчастья продолжали одно за другим рушиться на мою бедовую голову, и у меня нет выбора, свет не померк в моих глазах, но на всякие там перспективы легла мрачная тень, увы, я просто вынужден перечислять все свои потери. Они веером разворачивались перед моим мысленным взором, заставляя трудиться мой неповоротливый мозг и в конечном счете подменяя собой его физиологические извилины. Пальцы рук, помогая печальной арифметике, вдруг сделавшейся образом моей мысли, с хрустом загибались, падали, как бы сраженные поименованием той или иной жертвы бешеного террора,
– ------------
С исчезновением Риты оборвалось мое прошлое, а благодаря неясности в вопросе о новорожденном уклонилось в неизвестность будущее. Так какие же при таком обороте дел могут быть новые мысли? новые идеи? желания? задумки? книги? Похоже, я должен благодарить судьбу по крайней мере за то, что у меня остались такие друзья, как Дарья и Остромыслов. Куда бы я шел и чем занимался, не будь их? Я содрогался, воображая, как без цели и смысла брожу по улицам, не зная, где приткнуться и как прокормить себя. Нет, пройдет время, и наверное немалое, прежде чем у меня появятся тонкие суждения и заслуживающие внимания умозаключения относительно всего случившегося со мной, веские слова, которые как нельзя лучше растолкуют мое нынешнее положение, и виды на достойное будущее. Я ведь действительно гол как сокол. И самое удивительное, меня это не убивает, не сражает наповал, даже не удручает по-настоящему. С каких же это пор я стал столь чужд мирским тревогам, заботам о хлебе насущном и о крыше над головой? столь идеалистичен? бескорыстен? чист душой? невинен сердцем? Когда и какое изменение произошло со мной? Или на самом деле мое положение не так уж безнадежно и душа тайно знает об этом, но принуждает уста молчать? А почему? С моими спутниками все, казалось бы, ясно: Остромыслов доволен разговором с "доской" из дупла, а еще больше тем, что убежал от лесных заплутаев, а Дарья полна материнским счастьем, горда собой, ей кажется, что она, разрешившись от бремени, совершила в мире некий переворот, грандиозную реформу, обеспечивающую всем и вся процветание и благоденствие. И вместе с тем они не расходятся, не разбегаются по своим домам, по своим норам, не уносятся от меня со своим сверкающим и звенящим счастьем, Остромыслов не спешит обратиться к научным занятиям, о которых столько говорил, Дарья не торопится объявить своей родне о сотворенном ею чуде. Тоже, признаться, загадка. Почему? Слишком лестно для меня было бы думать, что они, оставаясь со мной, таким образом хотят поддержать меня в годину печали, бедствий и крушения, по ним не скажешь, что они углубленно думают о моей судьбе, о моих баснословных потерях или хотя бы помнят о всяких там фактах, подчеркивающих, подтверждающих, что я именно тот, на кого ополчились и кому подпакостили злыдни. Мои спутники и, не побоюсь этого слова, мои друзья, напротив, веселы, беспечны, довольны собой и окружающим, и меня охватывает горестное ощущение, что я стар и отнюдь не блестящ, даже бесконечно стар и тускл в сравнении с ними и очень скоро они осознают скуку общения со мной, бросят меня и я останусь один на один со всеми своими бедами и унылыми переживаниями. Это ощущение поддерживается, подогревается ревностью, из низин души, как из окопов, я бросаю напряженные и острые взгляды на них, отмечаю разные нюансы, может быть, и странности их поведения, и пусть я сейчас недостаточно проницателен, я почти уверен, что чутье не обманывает меня: эти двое тянутся друг к другу. Меня вовсе не угнетает мысль, что Остромыслов-де украдет у меня Дарью или что они тотчас бросят меня, как только поймут, что им хорошо вместе. Меня вообще ничто не угнетает. Я просто не желаю им еще одного счастья поверх уже имеющегося у них, не хочу, чтобы они обрели его в любви, единении, слитности, соитии, и не хочу я этого из зловредности. Остромыслов был бы таким же недобрым, случись Дарье обратить заинтересованное внимание плоти больше на меня, чем на него, а философские споры, за которыми расплывались и забывались черты этой чудовищной правды, - они далеко позади и забыты теперь именно они.
– --------------
Остромыслов объявил, что кончился бензин, а в городе, по его наблюдениям, не работает ни одна бензоколонка, да и на кой нам черт, продолжал он, переходя к удалым выкрикам, эта машина, пора ее бросить, куда еще ехать, если мы, можно сказать, уже дома. Так рассудил, залихватски присвистнув в конце, философ и повернул к нам морщинисто и солнечно смеющееся лицо. Породистого этого малого радовало, что он оказался в Верхове, когда наш город переживает бурные и трудные времена. Зная, что произошло с моим домом, я странным образом укрепился в мысли, что и мои спутники в сущности бездомны, они вдруг предстали предо мной некими призраками, обреченными скитаться там, где буду бродить, бормоча себе под нос скудные проклятия вероломной судьбе, я, высокий, гордый и самозабвенный дух свободы. Не доверяя словам - они могли выдать мою слабость, - я жестами показал, направляясь к открытому кафе на террасе, что не прочь выпить чашечку кофе; если я и показал, между прочим, готовность промочить горло не только кофе, но и стаканчиком вина, то из чистой жажды большей выразительности, из стремления убедить их и себя самого, что способен достичь многого в жанре пантомимы. Мы поднялись на второй этаж, на ту террасу, заметно выдвигавшуюся над узенькой, сонной улочкой. В кафе никого не было, и обслуживал нас унылый, понурый, согбенный, немногословный молодой человек, поддерживавший общение с нами слабыми неопределенными возгласами. Его труд производил впечатление нескончаемого и в сущности уже привычного мучения.