Люди, горы, небо
Шрифт:
– Это потому, что у тебя противовес большой. Вон какая толстая. Кто тебя вытащить сможет, если куда-нибудь сверзишься?
Муся молчит.
У нее длинные косы. Прямо Василиса Прекрасная – еще бы кокошник этой Муське на голову!
Не дождавшись от нас сочувствия, она уходит.
Я смотрю ей вслед.
У нее медленная походка.
Ее флегма раздражает.
Я смотрю на ленивую, извилисто-спокойную, толстую', сытую ее косу и думаю, сколько нужно времени, чтобы следить за этаким добром. Я представляю, как она моет голову, и горы мыльной пены вокруг,
Нет, мне не жалко Мусю Топорик.
И я начинаю думать о Кате. Вообще-то думать о ней я почти не перестаю. Но день так уплотнен, что из-за мелкой беготни я не имею возможности сходить к девушкам поболтать, а за обедом многого не скажешь.
Но вот опять утро – и мы уже в пути. Мы очень рано вышли, еще затемно. Дорога длинна и трудна, а днем начнет припекать.
Мы основательно завьючены – кроме того, что должно нести из бивачного и прочего снаряжения, у каждого из нас есть личное барахлишко. Без него тоже не обойдешься, без какого-нибудь запасного свитера.
Светает, и на снежнике явственно видны следы медведя: пропер тут мишка напролом, но не без ума, – чувствуется, что альпинист он божьей милостью.
Почти не разговариваем: трудно.
И вдруг кто-то впереди – по-моему, Володя Гришечкин – очень проникновенно заявляет:
– Братцы! Братцы, я скоро откину сандали. Я больше не могу.
В ответ – ни слова. Мы ему верим. Ему с непривычки ой как достается! Но он здоров – кровь с молоком. К тому же освобожден от излишнего электричества. Подъем осилит за милую душу.
Володя думает, что мы ему не верим, потому и молчим, не бросаемся на помощь. Ом заводит свою пластинку опять. Но вот его уже не слышно – втягивается, вероятней всего, потому что по сторонам маршрута нигде не видно «откинутых сандалий».
На мой взгляд, задешево он собирался их откинуть. То ли еще будет – если не сегодня, то чуть попозже! Этот перевальный поход – он, в сущности, вроде разминки: чуть посложнее (все-таки с грузом) панорамного восхождения.
Вот и привал – на валунах, лобасто выпирающих из-под слежавшегося крупнозернистого снега. Это уже не первая передышка на пути к седловине, через которую нам нужно перевалить. Но на сей раз мы отдыхаем с чувством, и Персиков для начала «определяет стороны света»:
– Женщинам по своим делам на запад, мужчинам – на восток!
Едим, что послаще: сгущенное молоко разбавляем снегом, кисель-концентрат подвергается той же разжижающей обработке – подкисленная жижа питательна и утоляет жажду. Грызем чернослив…
Такая вот наша жизнь. Мясом не побалуешься.
Не успели как следует понежиться, подзагореть, пользуясь высокогорными условиями и приятным местечком, как тот же подтянутый, весь в струнку, Персиков звонко возвещает:
– Прошу
Тут, собственно, уже мало остается пути – часть долины, протяженный склон, покрытый осыпями крупной пластинчатой щебенки… Идти по этим пластинам даже удобно, хотя и опасно: нарушишь одну – поползут все. Чуть прикасаемся к ним носками ботинок, сдерживаем дыхание – кажется, стоит только освободиться от рюкзаков, и тотчас взлетим мы над этим склоном подобно духам.
Неподалеку ждет нас так называемая «зеленая гостиница». Никакой гостиницы, конечно, нет и в помине. Это уютная, плоская, как тарелка, ложбина за перевалом. Она плоска до невозможности, она лыса: ничего, кроме чахлой травы. Нет дров.
Чтобы не возиться с примусами – их мало, разбредаемся кто куда в поисках топлива. Точно так же несметные полчища альпинистов искали здесь дрова до нас.
Ломаем чахлые карликовые прутики рододендронов. К сожалению, их тоже основательно повыдергали.
Все устали, и варить обед никому не хочется.
– Есть предложение жрать томат просто так. А крупу экономить,- говорит Ухо, горло, нос.
Тутошкин, растянувшись на камне и выставив пузо для солнечного обогрева, лениво советует ему:
– Кончай дурью маяться.
Он староста: ему нужно только скомандовать… Приценивающе смотрит на Самедову.
Но Катя отказывается.
– Я не умею варить, – стеснительно говорит она.
– Как это не умеешь? – грозно вопрошает Тутошкин.- Учись, если не умеешь!
Но Катя только пожимает плечами, явно игнорируя слова старосты. И впрямь видно, что в деле варки обеда ни таланта, ни энтузиазма она не проявит.
Какая-то она вся самоуглубленная. Мало смеется. Мало разговаривает. Не принимает участия в шумных забавах. Будто готовит себя к чему-то необычайному, что без остатка потребует всей ее энергии, даже той, какую она может нечаянно израсходовать, болтая, хохоча и дурачась с подругами.
– Янина, – говорит почему-то уже не Тутошкин, а Ким, кладя к стопам девушки плотный пучок рододендронов, – возьмите, пожалуйста, дело приготовления еды в свои руки, а то я вижу, что кое-кто начинает самостийно пожирать продукты в сыром виде.
Она охотно соглашается, будто только и ждала, чтобы ей предложили заняться варевом.
– Тут есть щавель, – говорит она уже как хозяйка положения, – поищите, мальчики, сообразим зеленый суп. Только поживей!
Прискорбно, что кулинарными способностями она, кажется, не блещет. Говорит, со смешком пробуя, что у нее получилось:
– О, сегодня у нас не суп, а сборный железобетон.
Но суп все-таки неплох, если иметь в виду, с каким трудом удалось его сварить, почти не имея дров. Суп съедобен! А чай – тот вообще вне критики. Разве что сахар изрядно попахивает той, вероятно собачьей, мазью, которой обильно смазаны наши ботинки.
Благодушествуем. Опять-таки никому не хочется мыть посуду: вода в ледниковом ручье, соответственно, как лед. Жир, смешанный с песком, застывает на стенках посуды этакими лепными украшениями.