Лютер
Шрифт:
«Сколько раз певал я потом, в жизни моей, эту песенку матушки», — вспомнит Лютер в старости. [106]
Все рудокопы — народ суевернейший, [107] потому что диаволу принадлежат сокровища подземных недр, в том числе и руда. Лютер был сыном рудокопа недаром: с детства тяготел на нем страх Нечистой Силы. Может быть, мать, вместе с жалобной песенкой, навеяла на душу его «древний ужас», terror antiquus, смешивающий Бога с диаволом. После смерти маленького брата, которого соседка-ведьма как будто бы «сглазила», [108] ужас этот еще усилился. «Бедную матушку
106
см. сноску выше.
107
см. сноску выше.
108
Strohl, 29.
109
Kuhn, I, 26.
К лысому темени Брокена, где справлялись шабаши ведьм, родился и доктор Лютер так же близко, как доктор Фауст. В зеленом, колдовством напоенном воздухе Вальпургиевой ночи оба живут от тех упоительно мерзостных ужасов, которые происходят в этой ночи; может быть, втайне влечется к ним так же, как Фауст. Будучи уже великим вождем Реформы, любит он рассказывать в «застольных беседах», Tischreden, об испытанных им самим или виденных и слышанных искушениях бесовских. Вот один из этих рассказов, может быть, воспоминание детства:
«Старый священник, стоя однажды на молитве, услышал, как диавол, чтобы ему помешать, хрюкал, точно целое стадо свиней. „Государь Диавол, Herr Teufel, — сказал священник, — ты получил по заслугам — ты был некогда прекраснейшим из Ангелов, а теперь — свинья“. И только он это сказал, хрюканье затихло, потому что диавол не может выносить презрения; вера делает его слабее ребенка». [110] Но только истинная вера делает это, а суеверие — ложная вера — дает ему такую силу, что человек не знает, кто сильнее, Бог или диавол. Нечто подобное происходит и с маленьким Лютером, а потом и с большим.
110
Michelet, II, 174.
«Ах, две души живут в моей груди», — мог бы сказать и он, как Фауст. «Две души» — два Бога, светлый и темный, добрый и злой. Бог и противобог — диавол: эта не побежденная христианством манихейская двойственность — первая точка всего Лютерова, так же как Августинова, религиозного опыта.
Так же боится маленький Мартин Отца Небесного, как земного, когда прячется от него после побоев. «Страшно впасть в руку Бога Живого», — это, прежде чем скажут уста, почувствует детское сердце, бьющееся, как пойманный и в ладони руки зажатый птенец.
Страшен Отец; страшен и Сын. Лютеру в детстве представлялся Христос, каким он видел Его в церкви, — восседающим на радуге, беспощадным Судьею — и каким слышали Его в немолчных громах Dies Irae, потрясающих ступенчатые своды соборов средних веков. «Имя диавола мне было менее страшно, чем имя Христа». [111] «Мы, дети, бледнели при одном только имени Его, потому что нам изображали Его неумолимо строгим и всегда на нас разгневанным Судьею… „Господу служите с трепетом“, — этот стих псалма огорчал меня: я все не мог понять, почему надо трепетать Бога». [112]
111
Febvre, 19.
112
Kuhn, I, 26.
Даже правоверные католики, будущие враги великого «ересиарха» Лютера, едва ли могли бы увидеть что-либо злое и нечестивое в этом детски невинном вопросе: «Почему?» А между тем в нем уже заключено, как в малом зерне — великое дерево, все будущее дело Лютера — Протестанство в метафизически глубоком и вечном смысле этого слова: святое Возмущение, восстание человека не против, а за Бога.
Лютеру было лет восемь, когда родители отдали его в мансфельдскую церковную школу, одну из тех, где какой-нибудь нищенствующий монах или захудалый клерик за грошовое жалование учил детей чтению, счету и латинской грамматике в низших классах, а в высших — первым пустякам, которые были известны тогда и уважаемы всеми под громкими именами «риторики», «диалектики» и «физики». [113]
113
Kuhn, I, 24; Strohl, 21.
114
Kuhn, I, 25.
115
Brentano, 31.
В школу мальчик ходил, а жил дома, где, несмотря на крайнюю бедность, родители в первые годы мансфельдской жизни его, вероятно, не морили голодом. Но по тогдашнему обычаю, принятому в школах, может быть, для того, чтобы приучить детей к смирению и милосердию в будущем, должен был и он, вместе с прочими, вечно голодными школьниками, ходить по улицам от дома к дому, с пением церковных молитв и псалмов, кончавшихся всегда одним и тем же припевом: «Дайте хлеба ради Бога! (Data panem propter Deum!)». [116]
116
Kuhn, I, 29; Strohl, 25–26.
В этой бесконечной из всех веков и народов тщетно к сытым и богатым обращенной мольбе нищих и голодных была уже не мертвая схоластика, а живое, будущему вождю и заступнику народа нужное знание.
Лютеру, когда он кончил Мансфельдскую школу, минуло тринадцать лет. В этом возрасте старшие сыновья бедных семейств должны были сами о себе промышлять, чтобы не быть обузой родителям. Вот почему Ганс Лютер, только что старшему сыну его пошел четырнадцатый год, отправил его доучиваться в соседний большой город Магдебург, дав ему на дорогу только новую пару башмаков да несколько медных грошей. Мать, не смея плакать при муже, молча глотала слезы и, глядя на маленького мальчика, с палкой в руках и котомкой за плечами, уходившего по большой дороге в неизвестную даль, крестила его издали.
Скоро отцовские гроши у него истощились, и, выпрашивая милостыню по дороге, голодая, ночуя под стогами сена, в высохших канавах и собачьих конурах, кое-как дотащился он до Магдебурга, где была знаменитая школа ученых монахов Лоллардов, «братьев Общей Жизни», fratres vitae communis, нидерландских выходцев, ревностных учителей народа, уже мечтавших о Преобразовании Церкви, Реформе. Это великое слово, может быть, Лютер услышал впервые от них и запомнил.
В школе этой учителя были разумны и ласковы с детьми. Только здесь, отдохнув, наконец, от побоев, Лютер начал было учиться как следует. Но скоро впал в такую нищету, что наука не пошла на ум. Должен был также и здесь, в Магдебурге, как там, в Мансфельде, ходить по улицам и, выпрашивая милостыню, тянуть заунывную песенку:
Дайте хлеба ради Бога!
Жил у чужих людей, в углу, из милости и, когда тяжело заболел, был так покинут, что некому было подать воды напиться. Только что немного оправился, бежал в Мансфельд, в родительский дом. [117] Сыну обрадовалась мать, а отец, увидев, посмотрел на него молча так, что лучше бы избил до крови. «Эх, сынок, сынок, толку из тебя, видно, не будет, а я-то надеялся!» — прочел он в этом, как будто спокойно-взвешивающем его взгляде отца, и покраснел, побледнел и готов был провалиться сквозь землю или бежать назад в Магдебург. Дома не зажился и рад был, когда, по просьбе матери, отец отправил его в соседний городок Эйзенах, где была тоже знаменитая, подготовительная к университету школа и где доживали свой век дед и бабка его по матери. «Внуку помогут они», — думала мать, но ошиблась: сами они были так бедны, что не могли помочь внуку. Милостыней жить пришлось ему и здесь, в Эйзенахе. Горькую чашу всех человеческих бедствий — нищеты, холода, голода — он испил до дна. [118]
117
Kuhn, I, 28–29; Booth, 21–23 — Brentano, 23–24.
118
Kuhn, I, 30–31.