Лютер
Шрифт:
2 апреля отправились они в путь в крытой от дождя и солнца колымаге, с кучей соломы, вместо сидения. [317] Путь от Виттенберга до Вормса, через всю Германию, был триумфальным шествием Лютера. Бесчисленные толпы сбегались к нему навстречу. Но в то же время, по всем городам, согласно с указом императора, книги его «благочестивого и возлюбленного верноподданного» сжигались на кострах. «Может быть, книги сначала, а потом и сочинителя», — мечтали многие, которые и теперь, как некогда, на пути в Аугсбург, предсказывали ему участь Яна Гуса. [318]
317
Kuhn, I, 503; Booth, 137.
318
Booth, 136.
«Гус
Лютер ехал в Вормс, как воин кидается в огонь сражения. «Мученик», «исповедник» — вот слова, которыми все в эти дни объясняется в нем.
319
Op. ed. Erlang., LXIV, 367; Kuhn, I, 505–507; Strohl, 203 Enders, Briefwechsel, III, 121.
16 апреля он прибыл в Вормс. Императорский глашатай, Гаспард Штурм, «Германия», в одежде из золотой парчи, с черным двуглавым орлом на груди и на желтом знамени, предшествовал ему на коне; множество рыцарей следовало за ним. Более двух тысяч граждан собралось на пути. Люди выглядывали из окон и теснились на крышах домов. «Так вступил в Вормс великий ересиарх. Столь почетной встречи не был удостоен сам Император». «С нами Бог!» — воскликнул Лютер, вылезши из телеги и оглянув толпу демоническими глазами своими. Одни считают его сумасшедшим, другие — бесноватым, но есть и такие, которые видят в нем «избранный сосуд Божий», доносил в Рим папский легат. [320] В окнах книжных лавок можно было видеть портрет Лютера, с голубем Духа Святого, нисходящим на голову его и с окружавшим ее, как на иконах, сиянием. [321]
320
Kuhn, I, 507; Brentano, 123.
321
Strohl, 205; Brentano, 138.
На следующий день, в четыре часа пополудни, маршал императора вместе с глашатаем пришли к нему в гостиницу и повели его в епископский дворец, где происходили собрания Диэты. Улицы запрудила такая толпа, что его должны были вести обходным путем, по задворкам и садам Мальтийских рыцарей.
Около часу прождал он перед входом в палату собрания.
«Ох, монашек, монашек, — говорил ему, ласково похлопывая по плечу, один из тогдашних знаменитых военачальников, Георг Фрундсберг (Frundsberg), — ты в такую переделку попадешь, какой никто из нас и в самых кровавых боях не видывал!» [322]
322
Spangenberg, Adelspiegel, II, 54; Kuhn, I, 508.
В шесть часов маршал взял Лютера в палату, где находились император, шесть князей-избирателей, двадцать четыре герцога, семь посланников, в том числе от Англии и Франции, множество епископов, князей, графов, баронов — всего двести человек. Ратники испанские с копьями и немецкие ландскнехты с алебардами стояли у дверей на часах. Дымные факелы тускло освещали душную, битком набитую палату. [323] Юный император, окруженный великолепным двором своим, «похож был на бедную овцу, окруженный псами и свиньями», [324] — вспоминает Лютер.
323
Brentano, 124.
324
Booth, 141.
«Именем Его Августейшего и Непобедимого Императорского Величества спрашиваю тебя, брат Мартин: отрекаешься ли ты от этих еретических книг твоих или продолжаешь упорствовать
«Ваше Императорское Величество, так как этот вопрос касается величайшего из всего, что есть на земле и на небе, — Слова Божия, — то я поступил бы неосторожно, если бы ответил поспешно… А потому смиреннейше умоляю Ваше Величество дать мне подумать», — ответил Лютер таким глухим и невнятным голосом, что и ближайшие к нему соседи едва могли его слышать. «Он был вне себя от страха», — вспоминает один из очевидцев. [325]
325
Kuhn, II, 509; Brentano, 122; Febvre, 187.
После краткого совещания императора с приближенными канцлер сообщил брату Мартину, что государь, «по великому милосердию своему», дает ему отсрочку на день, с тем чтобы завтра, в тот же час, он снова явился пред лицо императора и дал ответ.
Лютер вышел из палаты и вернулся в гостиницу, бледный, дрожащий, весь в холодном поту. «Что с ним? Отчего он так испуган?» — недоумевали друзья и враги его одинаково. Этого он, может быть, и сам не знал. Смерти не боялся: не было для него счастья большего, чем умереть за дело Господне. Не временной смерти страшился он, а вечной — в последнем разрыве с Церковью. Поднял меч на врага своего — «Папу-Антихриста», но Римская Церковь покрывала от него Папу телом своим, так что меч мог вонзиться в сердце врага, только пройдя сквозь тело Церкви-Матери. Вот чего ужасался он — матереубийства. Был и другой ужас: христианин без Церкви, как улитка без раковины, — самая голая, слабая, жалкая тварь. Первая улитка — он, Лютер, а за ним, если только люди поверят ему, все христианское человечество будет такая же голая тварь.
Двух этих ужасов он тогда еще не понимал, но понял потом: «Сердце мое трепещет во мне, и я говорил себе: „Неужели ты один в истине, а весь мир во лжи?.. Сколько душ увлечешь ты за собой в бездну вечной погибели?“» [326]
Ночью он долго и горячо молился: «Боже мой! Боже мой! Где Ты? Не скрывай от меня лица Твоего, не отвергни меня и не оставь меня, Боже, Спаситель мой! Не ты ли избрал меня для дела Твоего?.. Я хочу отдать жизнь мою за Тебя… Помоги же мне, Господи, заступись, помилуй, спаси! Сохрани душу мою и избавь меня, да не постыжусь, что я на Тебя уповаю!» [327]
326
Brentano, 132.
327
Op. ed. Erlang., LXIV, 289 s. s.; Kuhn, I, 511–512.
С каждым словом молитвы ему становилось все легче. Страх от него отступил. Знал, что будет услышан. «Сам Господь ведет меня, и я иду за Ним; дело мое — Его» — это снова почувствовал. Точно какие-то могучие крылья подымали его и несли.
Спал в эту ночь так тихо и сладко, как только в самом раннем детстве, на руках у матери. Но и сквозь сон чувствовал силу тех подымающих крыльев.
На следующий день, в тот же час, как накануне, отвели его в епископский дворец, где опять прождал он часа два; только после шести часов ввели его в палату собрания, еще более набитую и душную. [328]
328
Mathesius, Das Leben Dr. M. Luthers, 1817, с. IV, s. 33, Op., 'ed. Erlang.
Те, кто в первый раз видели его вчера, сегодня не узнавали; это был другой человек: страха вчерашнего как не бывало; невозмутимо ясно и спокойно, почти весело было лицо его. «Диавол, что ли, подменил его за ночь? У-у, проклятый, исчадие, оборотень!»—думали с жутким чувством суеверные испанцы и итальянцы, добрые католики.
Преданный церковной анафеме и на костер осужденный еретик стоял лицом к лицу с христианнейшим Императором Священной Римской Империи, владыкой полумира, и смотрел на него так пристально прямо, что тот невольно опустил глаза, может быть, с тем же суеверным страхом, как все добрые католики, перед этим «сатаной в человеческом образе».