Мадемуазель де Мопен
Шрифт:
Если бы ты знал, чего я только не делал, чтобы вынудить мою душу разделить любовь моего же тела! С каким неистовством впивался я губами в губы подруги, погружал руки в ее волосы, прижимал к себе ее округлый и гибкий стан! Как античная Салмакида, влюбленная в юного Гермафродита, я пытался слиться с ней воедино; я пил ее дыхание, пил теплые слезы, которые исторгало сладострастие из переполненной чаши ее очей. Чем крепче сплетались наши тела, чем теснее сжимались объятия, тем меньше я ее любил. Моя душа, печально сидя в сторонке, с жалостью смотрела на убогое брачное празднество, на которое ее не позвали, или, охваченная отвращением, прикрывала себе лицо полой плаща и беззвучно лила слезы. Все это, наверное, оттого, что на самом деле я не люблю Розетту, хотя она, как никто, достойна любви, и я был бы рад ее полюбить.
Желая отделаться от мысли, что я — это я, я создал для себя очень странные сферы обитания, в которых у меня было совсем немного шансов наткнуться на самого себя, и попытался, раз уж не могу послать свою особу ко всем чертям, хотя бы сбить ее с толку непривычной обстановкой,
Я обладал моей любовницей во время купания и всласть наигрался в Тритона. Море изображал просторный мраморный бассейн. Что до Нереиды, то воде, даром что она была отменно прозрачна, досталось немало упреков: зачем она не хочет быть еще прозрачнее и, являя столь многое, скрывает часть — пускай и небольшую — столь совершенной красоты… Я обладал ею в ночи, при лунном свете, в гондоле, под звуки музыки. В Венеции это было бы в порядке вещей, но здесь дело другое… В ее карете, мчавшейся во весь опор, под стук колес, среди тряски и толчков, то в свете уличных фонарей, то утопая в кромешной тьме… В этом способе есть изюминка, советую тебе его испробовать; впрочем, я забыл, что ты у нас почтенный патриарх и не увлекаешься подобными изысками. Я забирался к ней через окно, хотя в кармане у меня лежал ключ от двери. Я привозил ее к себе домой среди бела дня и настолько навредил ее репутации, что теперь уже ни одна живая душа (кроме меня, разумеется) не усомнится в том, что она моя любовница.
Главным образом, за все эти выдумки, которые, не будь я так молод, выглядели бы ухищрениями пресыщенного развратника, Розетта меня и обожает, причем куда сильнее, чем кого бы то ни было. Она усматривает в них горячку необузданной любви, над которой ничто не властно и которая готова вспыхнуть в любое время и в любом месте. Она усматривает в них беспрестанное торжество своих чар и вечную победу своей красоты, а я, видит Бог, хотел бы, чтобы она была права, и если она заблуждается, то признаем по справедливости, не я в том виноват, да и не она тоже.
Единственная моя вина перед ней состоит в том, что я — это я. Скажи я ей об этом, и малютка мигом возразит, что это в ее глазах как раз наибольшая моя заслуга, и в ее возражении будет больше великодушия, нежели смысла.
Однажды — это было в самом начале нашей связи — мне показалось, что я достиг цели; на миг я поверил, что люблю — я и в самом деле любил… О друг мой, только в тот миг я и жил на свете, и если бы он растянулся на час, я стал бы равен богам. Мы с ней отправились на верховую прогулку, я — на своем Феррагюсе, она — на белоснежной кобылке, похожей на единорога тонкими ногами и гибкой шеей. Мы ехали по широкой аллее, окаймленной вязами фантастической высоты; над нами клонилось к закату теплое золотистое солнце, процеженное сквозь просветы в листве; тут и там среди барашковых облаков проблескивал аквамарин небосвода, окаем был выстлан широкими полосами бледно-голубого цвета, переходившего в неописуемо нежный зеленый, когда на него накладывались оранжевые тона заката. Небо было необыкновенной чарующей красоты; ветерок доносил до нас более чем восхитительный аромат неведомых полевых цветов. Время от времени с ветки срывалась какая-нибудь птица и со щебетом перелетала через аллею. В деревушке, которой нам было не видать, колокол тихо звонил к вечерней молитве, и серебристые звуки, приглушенные расстоянием, были исполнены бесконечной нежности. Наши лошади шли шагом, бок о бок, голова к голове. Сердце мое было полно до краев, душа рвалась из тела на волю. Отродясь я не был так счастлив. Я молчал, Розетта тоже, но никогда прежде между нами не царило такое понимание. Мы ехали так близко друг к другу, что нога моя касалась бока ее лошади. Я наклонился к Розетте и обнял ее за талию, она тоже наклонилась ко мне и уронила голову мне на плечо. Наши уста сблизились — и что это был за чистый и сладостный поцелуй! Лошади наши шли себе вперед с отпущенными поводьями. Я чувствовал, как рука Розетты все слабеет, а стан изгибается. Я и сам еле держался в седле и был близок к обмороку. Ах, уверяю тебя, что в этот миг я вовсе не думал — я это или не я. Так мы доехали до конца аллеи, как вдруг послышался стук копыт, заставивший нас отпрянуть друг от друга; то были наши знакомые, тоже верхами; они подъехали ближе и заговорили с нами. Будь при мне пистолет, я бы, наверное, их застрелил.
Я смерил их угрюмым и ненавидящим взглядом, который, должно быть, их озадачил. В сущности, напрасно я рассердился: ведь они, сами того не желая, оказали мне услугу, прервав мое наслаждение в той самой точке, в тот самый миг, когда оно, дойдя до своего предела, грозило прерваться в боль или истаять от собственной чрезмерности. Искусство остановиться вовремя редко удостаивается того почтения, коего заслуживает. Бывает, что вы лежите в постели с женщиной, которая покоится у вас на руке: поначалу вы наслаждаетесь жарким теплом, исходящим от нее, нежным прикосновением ее спины и гладких, как слоновая кость, боков; ваша ладонь покоится на ее груди, которая вздымается и трепещет. В этой доверчивой, прелестной позе красавица засыпает; изгиб ее спины распрямляется; грудь колышется тише; во сне она дышит глубоко и мерно, все ее тело расслабляется, голова запрокидывается назад. Между тем вашей руке становится тяжелее: вы обнаруживаете, что рядом с вами все-таки женщина, а не сильфида, но вы ни за что на свете не уберете руки; на то есть много причин: во-первых, будить женщину, с которой делишь ложе, довольно опасно, следует быть
Так оно бывает со многими страстями.
Так оно бывает со всеми радостями жизни.
Не знаю уж, вопреки помехе или, может быть, благодаря ей, но я испытал тогда такую негу, которая никогда более ко мне не возвращалась: я и впрямь чувствовал себя другим человеком. Душа Розетты вся целиком перешла в мою плоть. Моя душа проникла в ее сердце, а ее душа — в мое. Наверняка по дороге они повстречались в том долгом поцелуе, который Розетта потом назвала «конным» (в скобках замечу, что меня это рассердило), и мы так тесно приникли и припали друг к другу, как только возможно двум смертным душам на утлом и бренном комочке грязи.
Я уверен: именно так целуются ангелы, и рай на самом деле следует искать не на небе, а на устах любимой женщины.
Я тщетно ждал повторения той минуты и безуспешно пытался ее вернуть. Мы нередко пускались в верховые прогулки по парковым аллеям во время прекрасных закатов; деревья были покрыты все тою же зеленью, птицы распевали ту же песню, но солнце казалось нам тусклым, листва пожелтелой; птичье пение представлялось нам пронзительным и немелодичным, а в нас самих не стало былой гармонии. Как-то мы пустили лошадей шагом и попытались возобновить давнишний поцелуй. Но прекрасный, несравненный, божественный поцелуй, единственный настоящий поцелуй в моей жизни улетучился навсегда. С того дня я всякий раз возвращаюсь из парка с невыразимой печалью в душе. Розетта, обычно такая веселая и шаловливая, тоже не может отделаться от этого впечатления и погружается в задумчивость, заставляющую ее морщить личико в забавной гримасе, которая, впрочем, ничем не хуже ее улыбки.
И только винные пары да яркое пламя свечей помогают мне очнуться от меланхолии. Мы пьем с нею вдвоем, словно приговоренные к смерти, — молча, бокал за бокалом, пока не достигнем того состояния, которое нам нужно; тогда мы принимаемся хохотать и от души издеваться над нашей так называемой сентиментальностью.
Мы смеемся, потому что не можем плакать. Да и какая сила прорастит росток слезы на дне моих иссякших глаз?
Почему в тот вечер я испытал такое наслаждение? Мне очень трудно это объяснить. Я был все тот же, Розетта — та же. Я не в первый раз отправился на верховую прогулку, она — тоже. Мы и раньше видали закат солнца, и он трогал нас не сильнее, чем созерцание какой-нибудь картины, которая пленяет яркостью и чистотой красок. В мире немало вязовых и каштановых аллей, и та аллея была не первая, которую мы миновали в жизни; кто повелел, чтобы именно в ней мы угодили под власть такого очарования, кто превратил увядшие листья в топазы, свежую зелень — в изумруды, кто позолотил пляшущие в воздухе пылинки и превратил в жемчуг все эти капельки влаги, рассыпанные по лугу, кто сообщил нежную мелодичность колокольному звону, обычно такому нестройному, и писку, Бог весть, каких пичуг? Наверное, в самом воздухе была разлита поэзия, перед которой невозможно устоять: казалось, ее чувствовали даже наши лошади.
А ведь картина была такая пасторальная, такая простая: несколько деревьев, несколько облаков, пять-шесть стебельков тимьяна, женщина да луч солнца, прочертивший все это наискосок, как золотая перевязь прочерчивает все поле герба. Впрочем, к моим чувствам не примешивалось ни удивление, ни внезапная оторопь. Я узнавал все, что видел. Прежде я никогда здесь не бывал, но прекрасно помнил и форму листьев, и расположение облаков, и ту белую голубку, что пересекала небесную синеву, летя в ту же сторону, что и мы; серебряный колокольчик, который я слышал впервые, уже много раз звенел у меня в ушах, и голос его казался мне голосом друга; никогда прежде здесь не бывая, я уже много раз проезжал по этой самой аллее вместе с принцессами, восседавшими на единорогах; самые мои сладострастные мечты прогуливались здесь каждый вечер, и мои желания обменивались здесь поцелуями, точь-в-точь как мы с Розеттой. В том поцелуе не было для меня никакой новизны: он был совершенно такой, каким я воображал его заранее. Быть может, единожды в жизни я не был разочарован, и действительность показалась мне прекрасна, как идеал. Если бы я мог отыскать женщину, пейзаж, здание — что-нибудь, что отвечало бы моим заветным желаниям с такой точностью, как та минута отвечала минуте, о которой я мечтал, — тогда мне не в чем было бы завидовать богам, и я бы с большим удовольствием отказался от положенного мне места в раю. Но на самом деле мне кажется, что существо из плоти и крови просто не может, хотя бы в течение часа, вынести столь пронзительное наслаждение: два таких поцелуя, как тот, выпьют из человека всю жизнь до капли и полностью опустошат его душу и тело. Меня бы не остановило это соображение: раз уж я не могу длить свою жизнь до бесконечности, тогда и смерть мне безразлична; предпочитаю умереть от неги, чем от старости или скуки.