Мафтей: книга, написанная сухим пером
Шрифт:
Я миновал ту мазанку без ворот, где на столбе сиротливо свернулась черная бинда. Интересно, подумал я, что появилось раньше: черный знак, которым отмечены эти печальные жилища, или черная беда, что в них поселилась?
Я не вошел туда. Не потому, что испугался хвори, а потому, что не взял с собой лекарства от нее. Сапоги сами понесли меня к корчме Мошка. Эта обувка была подарком корчмаря за лечение его жены, у которой была грудная жаба. За мостом я встретил прислужницу бурмистра. Она шла от проволочной корзины, погруженной в реку, куда рыбаки свозят улов. Женщина несла корзинку, а в ней на лопухах трепыхались три длинномордые щуки. Такие гнездятся в Давидковом затоне – есть куда на лодии грести. «Щука рыба ука, – любил приговаривать мой родной отец, – не всякому ловцу дается».
– Свежий товар? – обратился
– Нет, через день забираем здесь свою порцию. С тех пор как Алексу, нашего рыбаря, посадили в темницу, рыбу привозит нам Тончи. Давно щук не возил.
– Красивые. Как почистишь, вдоволь высеки их крапивой – выпустят горечь…
Самого Мошка я не застал, за стойкой стоял его прыщавый племяш. Налил мне посудину керосина. Мои глянцевые халявы отражали мусор на неметеном полу. В корчме стоял шум пьяного говора и кислый дух вина, капусты и немытых тел. Двое бедолаг под закопченным оконцем вяло тянули:
Вода идет, вода идет. Вода в яму зайдет.Да не знаешь, молодец, где ’тя беда найдет…Оборвали песню, уставились на забрызганное стекло.
– Я тебе говорю: голову ему палашом раскроил австрияк, вот ум и вытек. Я это видел собственными глазами, мы тогда защищали Подгорянский мост.
– Не может ум вытечь…
– Зато мозги могут. А мозги и есть ум. Как масло в лампе. Выльешь – и светить нечем. Тьма. Так и в голове.
– Пожди, но он же говорит, как и те, кто при уме.
– Говорит, да токмо слова у него текут задом наперед. И сердак носит рубцами вверх. И паленку не пьет, и женщин избегает… Может, когда ему по темечку врубили, то мозги перевернулись в довбне [63] ? И пошло у калеки все шиворот-навыворот. Несчастный Циль…
– Да уж, не знаешь, парниша, где ’тя беда найдет…
Корчма стоит над водой и сама называется «Венезия». На стенах развешаны картинки на клеенке – корабли в море, дворцы южных стран, горы, что кипят в глубине и клубятся дымом. С тем дымом смешиваются и серые клубни от фаек [64] , которые сосет подвыпившая орава. Сквозь эту серую завесу я увидел на выступе дверного косяка шитье, обрамленное круглыми пяльцами. Над могильным камнем сидит ангел со свернутыми крыльями, печальную голову подпер руками. У него румяное детское личико, да глаза недетские. Всепонимающие очи, которые вопросительно заглядывают тебе в самое нутро. Молчат и разговаривают одновременно. И это вышито нитками! Тонко, живо, со зримой ясностью.
63
Довбня – здесь: голова.
64
Файка – курительная трубка.
– Мартына работа? – спросил я жидюка.
Тот утвердительно кивнул головой.
– А где иное ее шитье?
– В комнатах дочери корчмаря. Пани велела оправить их в стекло, чтобы пылью не покрылись.
А ангела, подумал я, оставили на милость пьянчуг. Им, видать, он больше нужен. Один из них, заметил я, тоже уперся в столешницу, сжав в ладонях пудовую голову тяжелых раздумий. Падший ангел без крыльев. Возле него растрепанная паплюга [65] цедила из погара [66] сивуху.
65
Паплюга – проститутка.
66
Погар – рюмка.
Чтобы дальше не портить себе кровь, я поспешно оставил вертеп. День еще дневал, а я уже отключился от хлопот, мог позволить себе послабление. А главное – сбросить тесные сапоги. Поэтому назад пустился по прибрежному лозняку. Идти против реки легче. Вода, столкнувшись с водою, набирает силу. Идя против реки, я иду с водой. И сам несу воду в себе.
«Вода – самое лучшее лекарство», – говорю
Я шел, перетирая в мыслях услышанное, и смотрел под ноги. Старики чаще смотрят в землю. По дороге я отгребал перепревшие кизяки (в них мухи зимуют) и собирал бледные всходы стародуба, который пахнет церковью. Вдруг предо мною качнулась тень. По тени человека можно узнать его характер. Эта была какая-та коряжистая, перекошенная. Я узрел его раньше, чем он меня. Калека с лохматой гривой сидел на горбатой дуплистой вербе и внимательно рассматривал рыбину. Держал ее, как младенца, на широких грязных ладонях. Единственный глаз бессмысленно бегал, а слюнявые губы в косматой поросли шевелились. Боясь его спугнуть, я отошел в сторону. Но несчастный услышал, прижал рыбину к груди и гнусаво залопотал: «Рыба… моя… умирает для меня… в дупле…» Схватил палку и угрожающе выставил вперед. Это был воин, движениями и осанкой. Если бы не изуродованное лицо, не безумный испуг во взгляде и не прижатая к сердцу рыбина. То была щука с длинной мордой. Только что я видел такую у служанки бурмистра, из одного омута – Давидкова. Узнал я и дерево – иерусалимскую вербу. По рассказам Аввакума, монахи, которые в скалах под Средним вырубили погреба, привезли из Святой земли прутики вербы. И посадили на месте, где Кирилл и Мефодий омывали ноги в Латорице. Три вербы принялись, одна из них доживала свой век при нас. Такая же горемыка, как и этот несчастный Циль, что сидел на ней, потрясал в шуйце рыбиной и вопил в небеса:
– Моя… Дупло рыбу родит… Мне…
Я согласно кивнул. Человек что-то выкрикивал, но я уже не слушал. Слова, если их выкрикивать, теряют смысл. Даже если они что-то и значат. Эх, бедняга, найдутся у Бога и для тебя нарядные ногавицы [67] . И порция рыбы для тебя найдется. Но почему-то в дупле…
То дупло застряло в моей голове, как колючка. Или, может, отозвалось давно забытым эхом из далекой юности. В дуплах живет пустота, но и она имеет свой голос, свою очень темную душу.
67
Ногавица – штанина.
Зайдя в свое подворье, я оглянулся: что случилось за день? Перо на травке, оброненное сойкой… Знак, который предвещает дорогу. Следы водяной крысы на отмели. Эй, неосторожный ты, братец! Так и есть, за шопой [68] – распотрошенная тушка. Марковций ужинал. И мне сгодилась наживка для раков. Завтра весь день корпеть над лекарствами. Керосин есть, вершу на раков положу вечером, остальное добуду в лесу… Возишься дома, хозяйничаешь, колдуешь, а мыслями где-то в другом месте. Как ловец теней. Знает ли это крошечная сойка, красивый ангелочек, что объединяет небо и землю и ныне толкает меня в неведомый путь?
68
Шопа – сарай.
Стемнело. На папоротники горного склона легло серебристое мерцание звезд – и душа моя вернулась на место. Почему-то мне верится, что и дед мой чувстововал расслабление сердца, когда завершал дневные труды на Белебне.
Затесь четвертая
Филозоп из конюшни
Я человек старого времени, но во мне все еще живет дитя. И чем больше мне прибавляется лет, тем с большей силою стучит детство в мое очерствевшее сердце. Мы надолго, на всю жизнь спасаемся светлыми воспоминаниями из малолетства, скрепленные добром нашего родительского дома.