Магнолия. 12 дней
Шрифт:
Мик категорически отказывается вставать, молит дать ему еще минутку, еще две, ругается, отталкивает меня. Ах, как я понимаю его, в моем детстве ранние подъемы в школу были самой жестокой пыткой. Именно поэтому я стараюсь не сердиться, а бужу сына неспешно, внедряясь в его потревоженный сон ласково, а потом, улучив момент, подхватываю на руки почти безжизненное тело и несу его под мягкие, теплые, бодрящие струйки душа. Только так Мик приходит в себя, его глаза наполняются нетвердой утренней жизнью, щеки розовеют. Я заворачиваю его в махровый халат и тащу на кухню, где его ждут готовый сэндвич и стакан молока.
У меня самого по утрам аппетита нет.
На завтрак отведено десять минут, но занимает он, как правило, минут пятнадцать, а то и двадцать, и в школу мы уже опаздываем. Я начинаю нервничать, покрикивать на сына, подгонять, сетуя на его медлительность, и в результате, кое-как собравшись, мы выскакиваем из дома. Мик на ходу натягивает куртку, я яростно выгоняю машину на дорогу и, нарушая не только правила дорожного движения, но и физические законы сонной Магнолии, пробиваюсь через густой, масленый воздух, разрезая его острым носом моего «Мустанга».
В школу мы опаздываем, хотя и ненамного, минут на пять, на семь, учителя уже привыкли к нашей непунктуальности и махнули на нее рукой, а некоторые даже относятся с сочувствием и пониманием. Все же папаши-одиночки здесь встречаются редко и вызывают (после кратковременного недоумения) умиление, иногда даже слезливое, особенно у немолодых, поживших в своих жизнях теток-учителей. Мик выходит из машины, я целую его в лобик, он касается губами моей щеки, на мое стандартное: «Давай, малыш, грызи гранит…» отвечает что-то типа: «Ты, пап, тоже не скучай», тянет на себя тугую школьную дверь и, перед тем как исчезнуть в темной прорехе дверного проема, еще успевает обернуться и махнуть мне рукой.
Так у меня появляется шесть с половиной чудесных часов, когда я предоставлен самому себе. Я обожаю эти утренние часы, когда ни от кого не завишу, не связан мелочным, гнетущим распорядком, когда меня не подгоняет расчетливое время, безжалостно отсчитывающее минуты, секунды. Я вообще не люблю время и стараюсь как можно меньше зависеть от него. Конечно, полностью отделаться от его бремени не удается, но эти шесть часов принадлежат мне и только мне.
Сначала я захожу в кафе, то самое, расположенное на единственной игрушечной площади, чистое, просторное, слишком отчетливо переполненное незамутненным, свежим, почему-то всегда прохладным воздухом. Молоденькая, симпатичная девушка Лори, подрабатывающая в утреннюю смену, улыбается мне, я не раз заговаривал с ней, но перейти грань обычной здесь доброжелательности так и не решился.
Я заказываю «латте» в самом большом картонном стаканчике, таком, который можно взять с собой и затем посасывать уже совсем остывший кофе все утро. Но первые глотки я делаю в кафе, минут пятнадцать сижу в глубоком кресле, собираясь с мыслями, составляя из них плотный, спрессованный пучок, чтобы потом, вскоре, у себя дома, вытягивать из него по одной тонкие извилистые нити и в результате сплести что-нибудь замысловатое.
Почему-то я предпочитаю работать на кухне, хотя в спальне на втором этаже, прямо у окна, стоит красивый и удобный письменный стол. Но на кухне мне пишетсялегче, во-первых, больше океанского простора втекает в огромное, на всю стену, окно, а еще здесь уютнее, все под рукой и не давит требовательной необходимостью работать,
Обычно я сижу за круглым, небольшим кухонным столиком, мы с Миком вполне им обходимся, передо мной маленький портативный «Лэптоп», рядом – картонный стакан «латте», принесенный из кафе. Сначала я смотрю в распахнутое окно, легкий бриз тревожит спутанным запахом океанской соли. Вскоре плоское нагромождение океанских бликов завораживает взгляд, их непрерывное движение гипнотизирует его, действительность отступает, перестает существовать, и на смену ей приходит другая – перекрученная, возбуждающая, мелким, почти сердечным биением перетекающая из меня в мой маленький, почти игрушечный компьютер.
Почему я решил написать книгу о своей юности? Ведь последовательное жизнеописание – не моя тема. Обычно в своих романах я пытаюсь совместить мир реальный и мир, с точки зрения привычных мерок, мало возможный, с трудом вмещающийся в наше обычное о нем представление. Мир на грани. Нет, он не связан ни с фантастикой, ни с метафизикой, он по-прежнему вполне умещается в рамках понятной нам реальности, но только где-то на самом хрупком, близком к распаду пограничном рубеже. Именно здесь, балансируя на тончайшей, до дрожи натянутой струне, я создаю свою собственную, только мне подвластную вселенную. В этом-то и состоит еще одна радость, еще одно возбуждение – балансировать на грани, прогибать сюжет, как тонкую живую ветку дерева, в упругом напряжении, не давая ему ни разогнуться (перейти в повседневность), ни переломиться пополам (выйти за рамки реальности). Так и удерживать в сдавленном, напряженном состоянии.
Я жду от книги большего, чем бытовое описание жизни. Всевозможные саги, хроники больших и малых семей, в которых разворачивается длинная череда повседневных событий, меня не увлекают. Так же как и многочисленные жизнеописания (этакие литературные «мыльные оперы»), пусть замысловатые, пусть эмоционально нагруженные. Мне мало просто истории, я сам знаю немало историй, они по-прежнему постоянно роятся вокруг меня.
Мне нужна от книги не только чувственность и искренность, но и загадка, двойное дно, когда привычная жизнь вдруг теряет очертания и поворачивается другой, неожиданной, стороной, и застываешь, ослепленный, понимая, что тебе открылось новое измерение, новое пространство, о существовании которого ты и не подозревал.
Встречая подобное откровение, я ощущаю, как волнующая изморось разбегается вдоль позвоночника, сбивает дыхание, сердце сжимается от восторга, сознание чуда будоражит, и я ощущаю счастье. И шепчу: «Надо же. из ничего… а вот создано… даже непонятно как… ведь смертный такого создать не может. но вот оно есть и теперь будет существовать века… чудо, истинное, божественное чудо».
Увы, подобное случается крайне редко. По себе знаю, требуется и озарение, и тяжелая, безостановочная работа ума, души.
Как энтомолог разглядывает через увеличительное стекло не изученное доселе насекомое, так и я пытаюсь в своих книгах рассмотреть жизнь, тоже через лупу, да к тому же под другим, новым, неизвестным прежде углом. Я не боюсь переступать границы реальности, обыденности, даже добра и зла. Ведь писатель – это больше, чем тщательный летописец жизни. Писатель – прежде всего СОЗДАТЕЛЬ, и мир, который он создает, должен быть уникальным, подвластным только ему, и никому больше.