Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:
И все же каким оно было, «это канувшее в Лету, забытое поколение буржуа, чью историю никто никогда не напишет», поколение, о котором Вебер сорок лет спустя будет вспоминать как о феномене, определившем характер той эпохи? О Фридрихе Каппе — участнике революции 1848 года, который вернулся в Германию за несколько месяцев до ее объединения и до последнего вздоха возмущался ее политическим курсом, — Вебер вскоре после его смерти в 1884 году напишет, что во время его еженедельных визитов «все те пожилые господа, что составляли ему компанию» в доме Вебера–старшего, благодаря его юношеской, подчас резкой манере «снова переносились во времена своей студенческой молодости»[71]. Это и в самом деле было поколение людей, которым, чтобы ответить на вопрос о том, кто они, нужно было не только оглянуться вокруг, но еще и посмотреть в будущее, не говоря уже о том, чтобы оглянуться назад. Они пережили эпоху величия буржуазии до 1848 года и теперь жили в не менее великую эпоху грюндерства, при том что тенденции общественного развития двух этих периодов находились в резком противоречии друг с другом.
Важнейшим историческим свидетельством перехода от одной эпохи к другой стала работа дяди Вебера, Германа Баумгартена[72], посвященная самокритике немецкого либерализма. На молодого Вебера она произвела
Во времена своей студенческой молодости Баумгартен был отчислен из университета по причине его политической деятельности, после чего он — в качестве стороннего наблюдателя — участвовал в попытке буржуазной революции в 1848 году и работал редактором в «Дойче Райхсцайтунг», занимавшей умеренно–либеральную позицию. Сам себя он в те годы называл сторонником «разумного радикализма». Под влиянием Готфрида Гервинуса в 1851 году он перестает заниматься преподавательской деятельностью и журналистикой и становится историком. Его работа о самокритике либерализма выходит в свет в конце 1866 года. К этому времени Бисмарк уже давно решил в свою пользу вопрос о том, кто будет определять внутреннюю политику — он или прусский парламент, а, благодаря военной победе над Австрией, вопрос о господстве в Центральной Европе был решен в пользу Пруссии. В Берлине парламент без устали критикует противоправные действия прусского правительства, но тому и дела нет до этой критики. Боязнь открытого конфликта заставляет недовольных отказаться от мятежа и ограничиться выражением протеста. Быть против, но все равно продолжать сотрудничать — в этом, видимо, заключалась суть либеральной позиции того времени. «Если избиратели в большом городе большинством голосов уже не в первый раз объявляют власть городского правления незаконной и губительной для общего блага и останавливаются на этом, не добившись никаких изменений, — с горечью комментирует Баумгартен эту ситуацию, — то тем самым они наносят общественной морали еще больший урон, чем если бы они, отчаявшись, заключили с этой самой властью приемлемое для обеих сторон соглашение»[73].
Затем, после войны с Данией и Австрией и присоединения к Пруссии новых территорий, был создан Северогерманский союз. Возникновение национального государства — то, к чему стремилась национально–либеральная буржуазия, — теперь стало делом ближайшего будущего, но во главе этого процесса оказалась Пруссия, а значит, можно было оставить надежды на полноправное политическое участие в нем этой самой буржуазии. В подобных условиях формирование действительно конституционного государства вряд ли было возможно. Сначала единство, потом законность и лишь после этого, возможно, свобода — единство наступило в 1871 году, Гражданское уложение как символ законности было принято в 1900 году, а отмены трехклассного избирательного права и установления демократии, по крайней мере в Пруссии, пришлось ждать до 1918 года. «Свободу в политическом смысле немцы получили одновременно с основанием империи»[74], — так Макс Вебер писал в 1895 году, однако впоследствии ему пришлось кардинально поменять свое мнение по этому вопросу. Для национал–либералов было очевидно, что свободы можно достичь только через единство. Демократы в этом отношении были настроены скептически. «Ceterum censeo esse Borussiam delendam» («Кроме того, я думаю, что Пруссия должна быть разрушена»), — перефразирует Катона Людвиг Пфау, и большая часть демократов постепенно отдаляется от Национально–либерального союза. Оставшиеся в нем лидеры демократического движения, осуждая отступников, говорят о «банкротстве партикуляризма» (Теодор Моммзен) — это бранное слово, обозначающее мнение либерального меньшинства, даже вдохновило Вильгельма Буша на очередную историю в картинках.
Решение о том, что Германия должна быть единой, было также решением о создании единого экономического пространства, единой «национальной экономики», единого внутреннего рынка. В этом контексте было очевидно не только то, что воплотить в жизнь одновременно и единство, и правовой порядок, и свободу невозможно и ради достижения одного зачастую приходится жертвовать другим, но и то, что само понятие свободы имеет много аспектов. Свобода экономической буржуазии не была тождественна свободе образованной буржуазии[75]. Они совпадали в том, что касалось отмены помещичьей власти, хотя, в отличие от батраков, буржуазия уже давно не ощущала на себе ее «гнета» и, следовательно, не могла видеть в этих изменениях значимого для себя прогресса. Она разрывалась между восхищением «укротителем нации» Бисмарком и пониманием того, что государство все больше ущемляет ее собственные интересы. «Народ, который с каждым днем становится все богаче, не станет устраивать революцию»[76], — так прокомментировал эту ситуацию Баумгартен. Кроме того, образованная буржуазия, по–видимому, не хотела ограничивать свои интересы политикой, ибо беспошлинная торговля на внутреннем рынке, реформа государственного управления 1872–1880-х годов, устранившая дворянские привилегии в сфере муниципального управления и установившая судебный контроль над муниципальной политикой, культурное «образование нации» в школах и университетах — все это тоже вполне отвечало интересам различных буржуазий. Однако в то же время по–прежнему сохранялась убежденность в том, что политика, и прежде всего политическое участие, — это главная составляющая общественного признания. Вот почему в условиях международного мира, при процветающей экономике и науке буржуазия продолжала мучиться угрызениями совести.
Этой проблеме и посвящена работа Баумгартена. Причину возникновения либеральной дилеммы Баумгартен видит в особом пути немцев, которые в последний раз действовали как нация в эпоху Реформации, но при этом, в отличие от англичан, голландцев, швейцарцев, датчан и шведов, не установили новый политический порядок в дополнение к религиозным преобразованиям. По мнению Баумгартена, «только мы одни заботились исключительно о спасении своей души», а потом — об идеалах эстетически философской культуры. Платой за ее расцвет стало отчуждение немцев от политики.
В этой фразе Макс Вебер впервые встречает формулировку проблемы, интересовавшей его всю последующую жизнь. Формулировку довольно противоречивую, ибо голландская, швейцарская или, скажем, американская буржуазия все–таки нашла возможность представлять нацию и «господствовать» в собственной стране. Стало быть, помимо структурных причин, были еще и некие особенности культуры и национального характера, обусловившие либеральную дилемму. Вебер вполне мог принять эту формулировку на свой счет — такое ощущение, что Баумгартен имеет в виду Вебера–старшего, когда пишет о том, что буржуазия, безусловно, способна заниматься политикой на муниципальном уровне, где речь идет о «строительстве нового шоссе или железнодорожной станции в избирательном округе», но на общенациональном уровне ей с политическим управлением не справиться. Здесь уже недостаточно следовать «букве закона или инструкции», поскольку господство всегда «дипломатично», опосредованно, репрезентативно. Бюргер может войти в городской совет, стать членом политической партии от городской верхушки или чиновником в министерстве, но возглавить министерство он неспособен[79].
Баумгартен не был одинок в своем мнении. В том же году Фридрих Энгельс пишет Карлу Марксу об отношении Бисмарка к буржуазии: «Для меня становится все более ясным, что буржуазия неспособна властвовать сама непосредственно, и поэтому там, где нет олигархии, которая могла бы взять на себя за хорошее вознаграждение (как она это делает здесь в Англии) управление государством и обществом в интересах буржуазии, — там бонапартистская полудиктатура является нормальной формой. Она отстаивает существенные материальные интересы буржуазии даже против воли буржуазии, но в то же время не допускает ее к самой власти. С другой стороны, сама эта диктатура, в свою очередь, вынуждена против своей воли объявлять своими эти материальные интересы буржуазии. Поэтому у нас теперь есть месье Бисмарк, усыновивший программу Национального союза»[80]. Впрочем, мнение о том, кто кого усыновил — монархист Бисмарк умеренно–либеральную буржуазию или она его, расходятся. Во всяком случае, Баумгартен, видевший в поражении либерализма в борьбе с будущим рейхсканцлером победу того, к чему, собственно, стремился либерализм, в отношении единственного известного ему примера успешной либеральной политики в европейской истории XIX века, а именно основания национального государства в Италии, отмечал, что и там «многие» подчинились одному, и этот один тоже был из аристократической среды — речь идет о первом премьер–министре Италии графе Камилло Бензо де Кавуре. Чем демократичнее эпоха, тем больше потребность в дворянстве, представляющем интересы нации.
По Баумгартену, беда немцев заключается в том, что их дворянство не отождествляет себя с нацией, а предпочитает партикуляризм наряду с монархически–бюрократическим абсолютизмом: «Однако эта кажущаяся независимость дворянства находилась в непримиримом противоречии со всеми значимыми национальными тенденциями, и противоречие это постепенно привело к абсолютной враждебности нашего дворянства по отношению к народу». Только в Германии дворянство выступает против самоуправления и за бюрократическое руководство сверху. С другой стороны, в 1848 году, когда буржуазия решила, что наконец–то пробил ее час, либеральное движение заметило, что до сих пор оно держалось лишь за счет общей борьбы против абсолютизма, но при этом отдельные его направления сильно различались по своим требованиям. Затянувшаяся политическая пассивность немецкого народа стала причиной, с одной стороны, его предрасположенности к радикальным утопиям, а после того, как конфликт себя исчерпал, — «его стремления перещеголять дворянство в том, что касается дурных привычек»[81].
Именно это впечатление дилетантизма буржуазной политики и ее неприятия королевским двором вывело на политическую арену академическое сословие. Трибуной академической политики служил, в частности, журнал «Прусские ежегодники», издаваемый Генрихом фон Трейчке, к которому позднее присоединился историк Ганс Дельбрюк. В 1872 году экономисты и политологи объединились в «Союз социальной политики»: после достижения национального единства они видели свою цель в политическом урегулировании «социальных вопросов». В «науке как факторе конституционных изменений»[82] многим виделось решение буржуазной дилеммы — это была власть, рожденная образованием, основанная на политических, юридических и исторических знаниях и реализме. Подлинно буржуазная революция должна была произойти в научной сфере. Свой вклад в процветание нации буржуазия видела в подготовке рекомендаций для политиков, в воспитании чиновников, в профессионализации политических партий, в общественном лидерстве, а также в просвещении народных масс. «В конечном итоге наше дело непременно победит, как неоднократно в истории человечества высшие чувства побеждали низшие, а разум и наука одерживали верх над страстями и частными интересами!» — с подобным утверждением Густав Ш моллер еще в 1897 году выступил на заседании Союза социальной политики. Впрочем, Баумгартен предостерегает ученых от подобных мечтаний и затрагивает следующую главную тему творчества Макса Вебера: «Для научных достижений необходимы принципиально иные духовные характеристики, нежели для политических действий». «Народ, воспитанный на теории» не готов взять на себя обязанность «решительных действий в условиях, которые он оценивает как в высшей степени недостойные»[83].