Максимилиан Робеспьер
Шрифт:
— Вот уже два месяца, как я сдерживаюсь, но больше сердце мое выдержать не может. Я знаю, что они замыслили; но я найду защитников.
— Да, да, — раздается несколько голосов, — мы защитим тебя! Не бойся ничего, отец Дюшен, говори начистоту! Мы сами станем отцами Дюшенами и нанесем удар! Говори, мы тебя поддержим!
Но ни обещания поддержки, ни уверения в преданности не могут заставить эти искривленные, дрожащие уста произнести имя, которое все ждут и боятся услышать. Нет, у него не хватает сил. Он в состоянии выдавить из себя только фразу, смягченную, чуть ли не извиняющую. Он говорит о «…человеке, вероятно впавшем в заблуждение», и смущенно останавливается.
Но заканчивает Эбер тем же призывом, что и Карье:
…Восстание! Да, именно восстание! Кордельеры первыми подадут сигнал, который должен сразить всех угнетателей!
Речь, как и предыдущие, встречена аплодисментами. Но момент упущен. Энтузиазм угас. Всем ясно, что если он, их вождь, их признанный глава, струхнул и не смог произнести даже имени, то на что же надеяться?
Венсан, внимательно наблюдавший за аудиторией, видит вытянутые лица и бегающие глаза. Испугались! Или, быть может, здесь присутствуют шпионы? Чтобы «сорвать маски с интриганов», он совершает обход, требуя предъявления членских билетов. Напрасная мера! Разве не видно и так, что все кончено, еще не начавшись?
Надежды эбертистов на поддержку масс были тщетными. Париж не пошевельнулся. В отчаянии вожаки попытались увлечь Коммуну. Они явились в ратушу с заявлением, что будут держаться наготове и сохранят Декларацию прав завешенною до тех пор, пока не истребят врагов народа. Однако Шомет, выражавший мнение левых якобинцев — членов Коммуны, не только отказался примкнуть к восстанию, но и осудил авантюру эбертистов. Не поддержали их и секции. Все рушилось. Нужно было срочно трубить отбой.
Между тем Комитет общественного спасения готовился нанести заговорщикам смертельный удар. Член Комитета Колло д’Эрбуа был взволнован. Все знали о его приверженности к эбертизму. Но что мог сделать Колло? Один в поле не воин. Выступить заодно с эбертистами — значит погубить себя. Губить себя не хотелось. Что же, не сумели сделать дела как следует, пусть отвечают сами; ему остается только умыть руки. И, судорожно сжимая кулаки, усилием воли сдерживая свой огненный темперамент, Колло сдается. Мало того: он даже согласен во главе депутации якобинцев отправиться в Клуб кордельеров в качестве карателя.
Кордельеры по-братски принимают депутацию. Колло поднимается на трибуну под гром аплодисментов.
— Пусть тот, кто завесил Декларацию прав, — говорит Колло, — укажет нам тирана!
Он объясняет, что настоящее время в корне отлично от дней 31 мая — 2 июня 1793 года. Тогда восстание явилось необходимым потому, что Гора была угнетена; теперь же Конвент в целом отстаивает интересы народа. При этом смуту сеют в то время, когда идет война, когда Питт пророчит французам антиправительственный мятеж!
Трепещущий Эбер пытается доказать, что, говоря о восстании, он-де имел в виду только более тесное единение с монтаньярами, якобинцами и всеми добрыми патриотами. Карье также уверял, что газеты все переврали, что речь шла лишь об условном восстании. Кого могли убедить подобные фразы?
Кордельеры отступаются от своих недавних вождей. Под крики «Да здравствует республика!» они обнимают якобинцев. Завесу, закрывавшую Декларацию прав, сдергивают и разрывают на куски; их вручают Колло, который должен показать этот трофей в Якобинском клубе.
Позор унижения не может спасти от гибели. 23 вантоза (13 марта) Сен-Жюст произносит обвинительную
— Для захвата виновных уже приняты меры, — кончает оратор. — Они полностью оцеплены.
В ночь с 23 на 24 вантоза Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и другие были арестованы. Карье пока пощадили, пощадили только потому, что разыскания в области его нантских казней должны были возбудить вопрос и о казнях лионских. Это затронуло бы Колло д’Эрбуа, а трогать Колло не хотели: члены Комитета вынуждены были идти на известные взаимные компромиссы.
Максимилиан выздоравливал. Он уже вставал с постели и подолгу сидел за столом, вдыхая через открытое окно свежий весенний воздух. Иногда прогуливался в сопровождении Элеоноры, радуясь веселым солнечным лучам. Приближался месяц жерминаль — время прорастания, время постепенного оживления природы, время соков весны.
Домашние старались оберегать Максимилиана от вторжений извне. Куда там! Разве мог он сейчас оставаться изолированным и спокойным? С Сен-Жюстом он виделся ежедневно. Только теперь он начинал по-настоящему понимать и ценить этого стального человека, путь которого так тесно переплелся с его путем. Сен-Жюст был неутомим и непреклонен. Его мнения совпадали с мнениями Неподкупного.
24 вантоза Робеспьер впервые после болезни посетил Якобинский клуб. Его встретили овацией. Еще очень слабый, он все же взял слово. Что было предметом его забот? Он опасался, как бы, громя эбертистов, не затронули многих слишком пылких, но искренних патриотов.
— Если человек, — сказал он, — всегда поступал мужественно и бескорыстно, я требую убедительных доказательств, чтобы поверить, что он изменник… Было бы величайшею опасностью приплетать патриотов к делу заговорщиков…
Как благородно и мудро это было сказано! Скольких, быть может, бедствий избежали бы силы демократии, если бы Робеспьер позднее вспомнил об этих словах!
1 жерминаля (21 марта) начался процесс эбертистов. Это был типичный политический процесс, перед началом которого и прокурору, и присяжным, и председателю суда все было ясно — от предпосылок до выводов и меры наказания включительно. На скамье подсудимых оказалось всего двадцать человек, в числе которых были Эбер, Ронсен, Венсан, Клоотс и Моморо; к ним присоединили подозрительных иностранцев, фабрикантов и банкиров — Кока, Перейру, Дефье, Проли и связанного с ними писателя Дюбюиссона; кроме того, был привлечен ряд второстепенных и случайных лиц. Чтобы выставить эбертистов в самом неприглядном виде, обвинительный акт был составлен таким образом, что серьезные политические разоблачения в нем перемешивались с обвинениями в мелком воровстве, житейской нечистоплотности и т. п. Особенно это относилось к Эберу, которого, между прочим, винили в присвоении… рубашек, воротничков и матрацев, которые одна женщина одолжила ему в дни его бедности.
Венсан, Ронсен и Моморо держались гордо и независимо. Эбер был подавлен. Он казался изнуренным и постаревшим. Вот что сообщает агент, собиравший сведения о разговорах среди зрителей, толпившихся в Революционном трибунале:
«…Говорят, что Эбер в своем кресле выражается, подобно членам британского парламента, лишь при помощи «да» и «нет» и что он похож скорее на дурака, чем на умного человека. Контраст между общественным негодованием, ныне его подавляющим, и почти всеобщей любовью, предметом которой он был раньше, стыд оттого, что стал объектом всеобщих насмешек, а также горе от сознания, что гибнет сам, после того как погубил стольких людей — всего этого достаточно, чтобы поразить его чем-то вроде глупости…»