Максимилиан Волошин, или себя забывший бог
Шрифт:
Уже в десятые годы, накануне Первой мировой войны, Н. Бердяев, сам слегка переболевший антропософией и оставивший несколько критических работ на эту тему, писал: «В нашу эпоху есть не только подлинное возрождение мистики, но и фальшивая мода на мистику. Отношение к мистике стало слишком лёгким, мистика делается достоянием литературщины и легко сбивается на мистификацию. Быть немного мистиком ныне считается признаком утончённой культурности, как недавно ещё считалось признаком отсталости и варварства». В мистических устремлениях начала века просматривались, по мнению философа, два крыла: одно — связанное с православной религиозной эзотерикой, противостоящей официальной церковности; другое — с оккультизмом. Бердяев признаёт, что наиболее интересным среди оккультных течений того времени «было течение антропософское. Оно привлекало более культурных людей».
Естественно, любознательный, наделённый поэтическим воображением, склонный к сотворению новой, фантастической
В другом месте читаем:
Когда ж уйду я в вечность снова? И мне раскроется она, Так ослепительно ясна, Так беспощадна, так сурова И звёздным ужасом полна!Без учёта антропософской теории невозможно полноценно воспринять такие стихи Волошина, как «Сатурн» (1907), «Солнце» (1907), «Луна» (1907). Отголоски штейнеровского учения ощутимы в стихотворениях «Кровь» (1907), «Грот нимф» (1907), более поздних — «Пещера» (1915), «Материнство» (1917), «Подмастерье» (1917) и — в той или иной мере — во многих других поэтических опытах.
Ну а тогда, в конце лета — начале осени 1905 года, Макс ещё только начинает восхождение к вершинам (или нисхождение в бездны) эзотерической науки и духовного знания: читает «Тайную доктрину» Е. П. Блаватской, находя в ней «целый океан сокровищ», в смысле — откровений, касающихся «истории человека и жизни», «Эзотерическое христианство» А. Безант, изучает и другие книги по оккультизму и теософии. А для разрядки слушает оперу Вагнера «Валькирия», совершает велосипедный пробег в долину Шеврезы, посещает развалины янсенистского монастыря Пор-Рояль, где были похоронены Расин и Паскаль. (В один заезд преодолевает, по его собственной версии, около семидесяти вёрст.) По возвращении вновь погружается в иное измерение, размышляя в письме к Сабашниковой об «обратной эволюции», ощущая себя, с позиции тайноведения, «на четвёртой земле, в пятой расе и в пятом чувстве».
«Блуждания духа», по сути дела, определяют жизнь поэта. Религиозные пристрастия ещё только-только формируются. Предпочесть какую-то конкретную конфессию он пока ещё не готов. На вопрос Маргариты, мог бы он стать священником, Макс отвечает: «Христианство мне из всех религий дальше всего. Мне буддизм и Олимп ближе. Впрочем… готика мне бесконечно близка… Для священства надо принимать всю догматическую основу. А нет ничего более чуждого моему познанию, чем догматика. Я люблю свои и чужие фантазии. Я люблю из чужих мыслей ткать свои узоры…» Ему любопытно, что думает Штейнер по поводу масонства. Впрочем, едва ли он получит конкретный ответ. Сам же Макс под влиянием новых впечатлений пишет: «Мне масонство — то, которое я видел, — кажется страшно поверхностным и ненужным». (Объективности ради отметим, что в январе 1909 года Волошин будет возведён в степень «мэтра».)
Погружаясь в высокие материи, поэт, однако, не забывает о своём положении в реальном мире. Ведь мыслить и творить приходится в земных условиях. Он переезжает в новое ателье (бульвар Эдгара Кине, 16), где по мере возможностей пытается создать что-то наподобие рабочего кабинета и домашнего уюта. Из письма Маргарите Сабашниковой: «Теперь я чувствую себя в человеческой обстановке. У меня есть письменный стол. Горит печка. Тепло. На стенах японцы. Твой портрет моей мамы… Лиловый вереск, астры… На столе лежат „Трофеи“ Эредиа… Он умер на днях. Я хочу написать о нём… У меня страшная жажда работы и стихов». Вечереет. Поэт — один в своём ателье. Он испытывает какое-то смутное томление. Наверное, виноваты сумерки:
…Смутный час… Все линии нерезки. Все предметы стали далеки. БледныйРождается стихотворение, которое позднее получит название «В мастерской». В мастерской художника… В лаборатории его мыслей и чувств, эзотерических прозрений. Это внутренний мир поэта, и в центре его — Аморя, которая незримо присутствует и в мастерской и которая, кстати сказать, просила Макса написать ей что-то вроде «Колыбельной»:
Девочка милая, долгой разлукою Время не может наш сон победить: Есть между нами незримая нить. Дай я тихонько тебя убаюкаю: Близко касаются головы наши, Нет разделений, преграды и дна. День, опрозраченный тайнами сна, Станет подобным сапфировой чаше.«Комната — раковина, — как-то записал Макс в блокноте. — Сперва люди строили раковину для божества. Теперь они строят каждый для себя. То, что раньше выражалось в храме, теперь выражается в своей комнате. Раньше это было место, где молились, теперь это место, где думают». Мысль поэта не задерживается в комнатных стенах. Перед его внутренним взором возникает фигура Владимира Соловьёва, которого художник так, к сожалению, и не увидел в мире внешнем. Он пытается представить себе соловьёвскую Софию, «Жену, облечённую в Солнце», которая чем-то схожа с «царевной Солнца Таиах»… Применимо ли здесь понятие пола? Ведь это — космический образ, а в космосе идеальное и материальное, то есть мужское и женское, слиты в неделимое целое. У Соловьёва космическая всечеловеческая София есть не просто вечно женственное начало; это субстанция, потенциально притягивающая начало мужское. Или лучше так: это гармоническое слияние мужского и женского начал, детище брака идеи с материей. Впрочем, Макс — не философ. Ему проще выразить эту мысль лирически:
Мир, увлекаемый плавным движеньем, Звёздные звенья влача, как змея, Станет зеркальным, живым отраженьем Нашего вечного, слитного Я.Однако поэт неизбежно возвращается на землю, в мастерскую, которая вмещает в себя весь космос, в интимный мир сердца, в собственную Вселенную:
Ночь придёт. За бархатною мглою Станут бледны полыньи зеркал. Я тебя согрею и укрою, Чтоб никто не видел, чтоб никто не знал. Свет зажгу. И ровный круг от лампы Озарит растенья по углам, На стенах японские эстампы, На шкафу химеры с Notre-Dame. Барельефы, ветви эвкалипта, Полки книг, бумаги на столах, И над ними тайну тайн Египта — Бледный лик царевны Таиах…Заканчивается 1905 год…. Его финал сопровождается потрясениями в России: всеобщей политической стачкой, Декабрьским вооружённым восстанием. В Москве — «пушки, баррикады, проволочные заграждения», как пишет находящаяся там Анна Минцлова. Что думает об этом Волошин? Конкретные события пока для него заслоняются глобально-эзотерическими. Макс задаётся вопросом: «Что надо делать для России, если она — поле борьбы всемирной? Надо знать её карму и мировую карму…» Всё это его ещё не слишком трогает. В конце октября он пишет Маргарите Сабашниковой: «У меня идут месяцы полного равнодушия к России, а потом вдруг просыпается где-то страшное беспокойство. Я думаю, это предчувствие». Предчувствие грядущих общественных катаклизмов не обманет художника. Остро реагирующий на всё происходящее, Волошин понимает, что ему не удастся закрыть глаза на круговорот событий в России: «Я чувствую, что не имею права не иметь отношения ко всему… в эти моменты. Но моё старое политическое отношение рухнуло окончательно, мне необходимо подойти ко всему с совершенно новой — теперешней стороны знания… Какое отношение русская революция имеет к духовному перевороту человечества в эти годы? Как подойти к ней с эзотерической точки зрения?» Поэту кажется, что в нём «что-то растёт очень глубокое», что через несколько лет им с Маргаритой «надо будет ехать в Россию за чем-то очень важным». И это вскоре случится…