Мальинверно
Шрифт:
День печально угасал. Как молодому Мечтателю после последней встречи с Настенькой, все в Тимпамаре показалось мне постаревшим, обветшалым, негожим: дома с осыпающейся штукатуркой, алебастровые колонны, превращавшиеся в крошку, потемневшие от копоти карнизы.
Ничего не могу поделать с собой, меня привлекают такие ночные и безутешные истории любви, и, идя в одиночестве, я воображал, как изменилась бы моя жизнь, если бы однажды Эмма материализовалась, стала живым и духовно близким мне существом по примеру Настеньки на петербургской набережной,
Если бы так случилось, я любил бы ее, как Мечтатель, понимая неизбежность конца, сопутствующего настоящей любовной страсти, как нечто неизбежное, человеческое, подверженное тлению и распаду. Разве в тот вечер на балконе Джульетта не знала о приближающейся трагедии, когда Ромео взбирался наверх? Разве Мечтатель в последнюю ночь, когда Настенька разрыдалась, не понял причину этих слез? И разве не дрожь, не испуг, не предосторожности запомнились, как самые незабываемые мгновения?
Если бы Эмма однажды ступила ногой на территорию Тимпамары, на любую из улиц, напоминающих петербургские набережные, в белую из-за позднего заката ночь, моему сердцу не пришлось бы выбирать. Или же в библиотеке, среди сотен томов разных историй, – наиболее подобающем месте для встречи с призраками.
Она бы вошла сюда в любое время, запросто, как сквозняк под дверью, – одно из тех явлений, на которые вселенная махнула рукой.
Она заходит в то время, когда я читаю. Первое, что я узнаю, это голос. Она здоровается со мной. Я поднимаю глаза, вижу ее и вздрагиваю. Жду, как известия, чего-то, что может последовать, сижу не дыша в ожидании знака, поступающего, наконец, в виде названия книги:
– Я хотела бы взять «Мадам Бовари».
Смотрю на нее и не знаю, что ответить.
– Вчера смотрела фильм по телевизору, хочется прочитать книгу.
Женщина, взыскующая любви, с нетерпением жаждет убедиться, насколько слова этой книги совпадают со страницами дневника, который она пишет каждый вечер и прячет от посторонних глаз.
– Сию минуту.
– А вы что читаете?
Показываю ей обложку.
– Интересно?
– Очень.
– Тогда закончу эту и прочту вашу.
Мне нравится эта фраза, она обещает сближение в будущем. Направляясь к стеллажам с французской литературой и всячески стараясь скрыть свою хромоту, я думал о Шарле.
Если Эмма в начале, в самом начале могла полюбить его, то неужели и я не могу питать хотя бы слабую надежду?
Беру с полки книгу ФЛ ГФ 01 и возвращаюсь назад.
Ловлю ее взгляд на своей увечной ноге.
– Несчастный случай в молодости, – говорю, словно оправдываясь, как если бы хромота вследствие несчастного случая была менее постыдна, чем врожденный порок, с рождения оставляющий метку участия непредвиденных событий в предопределении Вселенной. Неизвестно, что подумала Эмма, когда впервые увидела Ипполита, молодого хромого.
– Это – лучший перевод. Очень важно читать в хорошем переводе, – говорю я, подавая ей книгу.
– Спасибо, – благодарит она
Я продолжал мечтать, воображать, рисовать картины, жить жизнью, которая никогда не произойдет.
Кто знает, осуществится ли это когда-нибудь, думал я, направляясь к могиле номер 1543 после тщетных поисков ведра с водой и мочалкой.
И тут обычное ежедневное занятие, которое повторялось тысячу раз, – созерцание могильной фотографии женщины, порождавшее соответствующие мысли, – стало событийным.
Уже издали, едва свернув на дорожку, ведущую к ней, я увидел, что мир изменился, стал красочным и совершенно земным, – на могиле в стеклянной вазе стоял стебель репейника с фиолетовым цветком. Я не поверил своим глазам.
Цветок на могиле Эммы.
Стеклянную вазу взяли с могилы Арканджелы Лонгобyко, она пустовала годами, как и другие пустые грязные могильные вазы, на которых тяжко смотреть, а тут, благодаря неизвестным рукам, вернулась к своему первоначальному назначению. И это была не единственная новизна, ибо та же рука, поставившая цветок, стерла все надписи мелом: не было больше Эммы Руо, дат ее жизни и смерти и даже трогательной эпитафии. Ничего этого больше не было. Что является наилучшим из доказательств, что цветок предназначался именно ей.
Я заметил в цементе черные нити и представил, как неизвестный вытирает рукавом свитера эти надписи, рукав расползается, но все бесполезно; ибо как и на черной школьной доске, на памятнике оставались меловые разводы. И тогда я подумал о ведре, которое не нашел на месте, незнакомец позаимствовал его и мочалкой смыл дочиста все мои надписи. Этот факт как бы вычеркнул на мгновение Эмму из моей головы.
Я стоял перед могилой незнакомой женщины с веткой репейника, кем-то ей принесенной.
Подумал, кто бы это мог быть.
Родственник, приехавший в Тимпамару на несколько дней.
Сердобольная посетительница.
Душа покойной, уставшая от моих литературных паясничаний.
Бывший возлюбленный.
Просперо Альтомонте, мельник.
9
В первые дни моей работы в новой должности Марфаро не мог нарадоваться – похороны через день.
– Скоро привыкнете, – прошептал он мне на ухо, когда я расчувствовался, слыша безутешный плач вдовы Бруццано Дзеффирио.
Правда это или нет, что есть вещи, к которым невозможно привыкнуть, но то, что я не мог остаться безразличным к кончине Анатолия Корильяно, случившейся ровно через месяц после начала моей работы, это факт.
Я знал, что ему нездоровится, поэтому, когда накануне увидел его в библиотеке, глазам своим не поверил.
Он передвигался с трудом и держался за грудь, словно у него болело сердце.
В последние годы Корильяно, похоже, прочитал всю библиотеку; всеядный читатель, он брал на дом сразу полдесятка книг и через несколько дней возвращал их, чтобы взять новые.