Малыш[рис. В.С. Саксона]
Шрифт:
Это письмо не было отослано.
Глава XII ТОЛОКОТОТИНЬЯН
Я дошел теперь до самых мрачных страниц моей жизни, до тех дней терзаний и позора, которые Даниэль Эйсет, актёр парижского пригородного театра, провёл с этой женщиной. Странная вещь! Этот период моей жизни, шумной, лихорадочной, полный всяких случайностей, оставил во мне больше угрызений совести, чем воспоминаний.
Весь этот уголок моей памяти точно окутан каким-то туманом, — я ничего в нем не вижу, ничего…
Но нет!.. Стоит
Толокототиньян! Толокототиньян!
Ужасный дом! Я как сейчас вижу тысячи его окон, зеленые липкие перила лестницы, зияющие желоба, по которым стекали помои, нумерованные двери, длинные белые коридоры, в которых пахло свежей краской… Совсем новый — и такой уже грязный! В нем было сто восемь комнат; в каждой по семье—и какие это были семьи!..
С утра до вечера шум, крики, сцены, драки; по ночам плач детей, шлепанье босых ног по полу, унылое, однообразное качанье колыбелей, и время от времени, для разнообразия, — нашествие полиции.
Здесь, в этом семиэтажном вертепе, Ирма Борель и Малыш нашли убежище для своей любви… Печальное убежище, как раз подходящее для такой обитательницы… Они его выбрали потому, что это было близко от их театра, и потому, что здесь, как во всех новых домах, квартиры были дешевы. За сорок франков — цена, которую берут с тех, кто «высушивает своими боками» новые, еще не просохнувшие стены, они имели две комнаты во втором этаже с узеньким балконом на бульвар — самое лучшее помещение во всей гостинице… Они возвращались к себе ежедневно около полуночи по окончании спектакля. Жуткое возвращение по длинным пустынным проспектам, где им попадались навстречу только молчаливые блуз-ники, простоволосые девицы и патрульные в длинных серых плащах.
Они шли быстро, посредине мостовой и, придя к себе, находили поджидавшую их негритянку, Белую кукушку, а на столе немного холодного мяса. Белую кукушку Ирма Борель оставила у себя. Господин «От восьми до десяти» отобрал у нее кучера, экипаж, мебель, посуду. Ирма Борель сохранила свою негритянку, своего какаду, несколько драгоценностей и все свои платья. Эти платья могли годиться ей теперь, конечно, только для сцены, так как их длинные бархатные и муаровые шлейфы не были предназначены для того, чтобы подметать Внешние бульвары… Но их было столько, что они занимали целую комнату. Там они висели на стальных вешалках, и их красивые шелковистые складки, их яркие цвета составляли резкий контраст с потертым паркетом и выцветшей мебелью. В этой комнате спала негритянка.
Она принесла туда свой соломенный тюфяк, свою подкову и бутылку водки… Из боязни пожара ее оставляли здесь без огня,
Как ни печальна и тесна была их квартира, — они почти никогда не выходили из дома. Свободное от театра время они проводили за разучиванием ролей, и, клянусь вам, что это была ужаснейшая какофония. По всему дому раздавались их драматические вопли: «Моя дочь! Отдайте мне мою дочь!» — «Сюда, Гаспар!» — «Его имя, его имя, несча-а-астный!» И одновременно с этим — пронзительные крики какаду и резкий голос Белой кукушки, непрерывно напевавшей:
Толокототиньян! Толокототиньян!
Но Ирма Борель была счастлива. Ей нравилась эта жизнь. Ее забавляла игра в бедных артистов. «Я ни о чем не жалею», — часто говорила она. Да и о чем стала бы она жалеть? Она хорошо знала, что в тот день, когда бедность начнет ее угнетать, когда ей надоест пить дешевое разливное вино и есть отвратительные кушанья под коричневыми соусами, которые им приносили из дешевенькой харчевни, в тот день, когда ей надоест драматическое искусство парижских предместий, — она вернется к прежнему образу жизни. Ей стоило только пожелать, и всё утраченное будет снова в ее распоряжении. Это сознание придавало, ей мужество, и она могла спокойно говорить: «Я ни о чем не жалею». Да… она ни о чем не жалела. Но он, он?..
Они вместе дебютировали в «Рыбаке Гаспардо», одном из лучших образцов мелодраматической кухни. Она имела успех, и ей очень аплодировали; не за талант, конечно, — у нее был скверный голос и смешные жесты, — но за ее белоснежные руки и бархатные платья. Публика окраин не привыкла к выставке такого ослепительного тела и таких роскошных платьев из материала по сорока франков метр. В зале говорили: «Это герцогиня», и восхищенные гамэны [59] аплодировали до исступления…
59
Гамэн — уличный мальчишка.
Он не имел успеха. Он был слишком мал ростом, труслив, конфузился. Он говорил вполголоса, как на исповеди.
«Громче! Громче!» — кричали ему. Но у него сжималось горло и прерывались слова. Его освистали… Ничего не поделаешь… Что бы там Ирма ни говорила, — призванья к сцене у него не было. Ведь в конце концов недостаточно быть плохим поэтом, чтобы быть хорошим актером, Креолка утешала его, как могла. «Они не поняли твоей характерной головы…» — говорила она ему. Но директор отлично понял эту «характерность» и после двух бурных представлений призвал Малыша в свой кабинет и сказал ему: