Малый трактат о великих добродетелях, или Как пользоваться философией в повседневной жизни
Шрифт:
Итак, вежливость – не добродетель, а качество, и качество формальное. Взятая сама по себе, вежливость вторична, ничтожна, несущественна. В сравнении с добродетелью или умом она – почти ничто, и настоящая вежливость должна в своей утонченности это отражать. Даже любовь не способна полностью обходиться без формы. Именно этому дети и должны учиться у родителей, которые так (чрезмерно и неправильно) их любят, но в то же время постоянно одергивают. Одергивают не по существу (разве кто-нибудь из нас осмелится спросить своего ребенка: «Ты что, меня не любишь?»), а по форме. Философы могут спорить, не является ли форма первичной, то есть равноценной самой истине, и не может ли отличие морали от вежливости быть всего лишь иллюзией. Вполне возможно, что все на свете – лишь обычай и следование обычаю. То есть все на свете – лишь вежливость. Но я в это не верю. Любовь сопротивляется этому утверждению. Как и мягкость, как и
Верность
Прошлого больше нет; будущего еще нет: забвение и импровизация суть природные факты. Что может быть неожиданнее, чем наступающая каждый год весна? И что забывается быстрее? Само повторение, столь поразительное, не более чем обман: смена времен года возможна лишь потому, что она легко забывается, а тот факт, что природа предстает перед нами вечно обновленной, объясняется тем, что ничего нового в природе почти никогда не происходит. Любое подлинное изобретение, любой акт подлинного творчества предполагает наличие памяти. Об этом говорит Бергсон (5), вынужденный для иллюстрации своей мысли выдумать память мира (продолжительность); но, существуй такая память, она была бы Богом, и именно поэтому ее не существует. Природа забывает быть Богом – или Бог забывает себя в природе. Если существует история вселенной – а она, разумеется, существует, – то она представляет собой череду хаотических удачных импровизаций, без какого бы то ни было плана (даже плана импровизации) и без памяти. Это нечто, обратное творению, вернее то, что может творить лишь случайно. Невероятная коллективная импровизация без надежды на будущее. Ибо то, что длится во времени или повторяется, подвержено постоянным изменениям; не начинается ничего, что не имеет конца. Непостоянство – вот правило. Забвение – еще одно правило. Реальность от мгновения к мгновению постоянно обновляется, и эта новизна всего и вся, эта вечно длящаяся новизна и есть наш мир.
Природа обладает великим талантом к забвению, и в этом проявляется ее материальность. Материя – это и есть само забвение; память – дело духа. Вот почему последнее слово будет принадлежать забвению, как ему же принадлежало первое, как ему же принадлежит и любое другое. Первое слово бытия, его вечно первое слово – это реальность. Но с какой стати ему захотелось бы что-то говорить? А ведь это царственное дитя (время) вовсе не какой-нибудь заика: оно не говорит и не молчит, ничего не изобретает и ничего не повторяет. Непостоянство, забвение, невинность – вот оно, царство дитяти! Будущее неверно, и даже времена года непостоянны.
Но у нас есть ум и есть память. Весят они немного и длятся недолго, но эта хрупкость и есть дух. Мертвый в гуще мертвых – но живой, как ум, благодаря сохраненным воспоминаниям. Ум – это прежде всего память, а может быть, и ничего, кроме памяти. Думать – значит вспоминать свои мысли; желать – значит вспоминать о своих желаниях. Разумеется, думать можно о чем угодно, а желать много больше того, что мы уже желали в прошлом. Но не будь памяти, разве могли бы мы задумать нечто новое? Принять решение? Как тело есть настоящее настоящего, так ум – настоящее прошлого, в обоих смыслах слова «настоящее»: то, что завещано нам прошлым, и то, что остается в нас поныне. Именно об этом говорит бл. Августин, рассуждая о «настоящем прошлого» («Исповедь», XI). Это и есть память. С памяти начинается ум. Заботливый ум, верный ум.
Заботы, которые являются памятью о будущем, постоянно напоминают нам о себе. Такова их природа, вернее, такова наша природа. Разве кто-нибудь, исключая мудрецов и безумцев, способен забыть, что у него есть будущее? И кто, исключая негодяев, заботится исключительно о своем собственном будущем? Конечно, все люди эгоисты, но не абсолютные эгоисты, как нам частенько представляется; ведь есть среди нас такие, кто, даже не имея своих детей, заботится о будущих поколениях. И их заботы прекрасны. Или взять курящего человека, который нисколько не волнуется из-за того, что курением наносит себе вред, но переживает из-за озоновой дыры в атмосфере. По отношению к себе он беззаботен, по отношению к другим проявляет заботу. И разве у нас повернется язык его осудить? Мы не склонны забывать о будущем (скорее уж забываем о настоящем!), и нас нисколько не смущает тот факт, что мы ничего о нем не знаем.
Прошлому повезло меньше. Будущее нас тревожит и пугает: его сила заключается в его небытии. Напротив, нам кажется, что прошлого бояться уже не нужно, не нужно ничего от него ждать, и в общем и целом это не такое уж заблуждение. Эпикур, рассуждая о мудрости, говорил, что в бурных волнах времени лишь память служит нам надежным портом. Хотя, если разобраться, еще более надежным было бы забвение! Невротики, если верить Фрейду, мучаются воспоминаниями, но тогда психическое здоровье должно в какой-то степени питаться забвением. «Храни нас Бог забыть,
Верный ум – это и есть подлинный ум.
Я начал издалека, но лишь потому, что предмет необъятен. Верность – это не просто одна из ценностей, одна из добродетелей. Верность – это нечто такое, благодаря чему и посредством чего возможно существование ценностей и добродетелей вообще. Во что превратилась бы справедливость, если бы не верность ей справедливых людей? Что стало бы с миром, если бы не верность пацифистов? Со свободой, если бы не верность свободолюбивых личностей? И чего стоила бы истина, если бы не верность ей правдолюбцев? Она не перестала бы быть истиной, это верно, но это была бы истина без ценности, не способная стать источником ни одной добродетели. Если не может быть здоровья без забвения, то не может быть и добродетели без верности. Гигиена или мораль. Гигиена и мораль. Ибо речь идет не о том, чтобы вообще ничего не забывать или быть верным чему угодно. Одного здоровья мало, как и одной святости. «Не надо быть идеальным, достаточно быть верным и серьезным» (Янкелевич В. Без срока давности, 1986). Ну вот и добрались. Верность – это добродетель памяти, и сама память есть своего рода добродетель.
Но какая именно память? Память о чем? И на каких условиях? И в каких пределах? Ведь, повторимся, речь идет не о том, чтобы хранить верность чему угодно: это уже будет не верность, а пассеизм, ограниченное упрямство, тупость, рутина, фанатизм. Всякая добродетель противостоит двум крайним проявлениям, напомнил бы нам последователь Аристотеля: одним из них будет непостоянство, вторым – твердолобость. Верность отвергает оба. Если угодно, это золотая середина, но не в смысле половинчатости, этакой тепловатости (быть немножко непостоянным или упертым!). Представление об этой середине скорее дает центр мишени, чем наше парламентское «болото». Или, как я уже говорил, хребет между двумя безднами. Верность не имеет ничего общего ни с непостоянством, ни с упрямством, и в этом она верна себе.
Имеет ли верность ценность сама по себе? Как таковая? Нет, не имеет. Ценность имеет прежде всего объект верности. Мы не можем менять друзей как сорочки, указывает Аристотель («Эвдемова этика»), и было бы так же глупо хранить верность своей одежде, как преступно нарушать верность своим друзьям, за исключением, как оговаривается философ, «чрезмерной извращенности с их стороны» («Никомахова этика»). Верность не может служить оправданием чему угодно: хранить верность дурному хуже, чем отречься от него. Эсэсовцы клялись в верности Гитлеру, и их верность преступному фюреру сама по себе была преступной. Верность злу – плохая верность. А «верность глупости, – отмечает Янкелевич, – это глупость вдвойне» («Трактат о добродетелях», II; «Добродетели и любовь», 1986). Думаю, здесь уместно – верность ученика, хоть и строптивого – пространно процитировать Мэтра:
«Похвальна верность или нет? Когда как. Иначе говоря, это зависит от тех ценностей, которым мы остаемся верны. Верность чему? Никто не скажет, что злость – добродетель, хотя злость остается верна ненависти или гневу; память о перенесенной обиде – тоже плохая верность. Может быть, когда мы говорим о верности, главное в том, каким эпитетом мы ее сопровождаем? А ведь есть еще верность мелочам, превращающаяся в крохоборство, и верность пустякам, оборачивающаяся пустомельством и тупым упрямством. Следовательно, добродетелью, к которой мы стремимся, может быть не всякая верность, а лишь великая верность» (там же, с. 140–142).