Маменькин сынок
Шрифт:
С Надей Куличкиной он познакомился на первомайской демонстрации, она пришла туда вместе с его сестрой и своей коллегой Дусей, которая, окончив институт, приехала вслед за братом и устроилась в конструкторское бюро. Надежда была секретарем партийной организации. Полненькая, с русой косой, уложенной короной вокруг головы, с серьезными серыми глазами, тщательно подрисованными химическим карандашом, она уже миновала молодость, и скромная красота ее была не яркой, дразнящей и дерзкой, но спокойной и мудрой, обещающей достойную и крепкую, образцовую советскую семью. Петр влюбился тихо, но накрепко. Выждав неделю, он встретил Надю возле проходной кэбэшки, как называли в городе конструкторское бюро. Надя удивилась, на щеках ее выступил румянец, но вела себя сдержанно. Чинно позволила проводить себя до дома, на чай не пригласила, но на следующее свидание согласилась.
Через полгода Петр сделал Надежде предложение, она ответила согласием. Свадьбу сыграли скромную, однодневную. Жениху с невестой было уже сильно за тридцать, а потому особенной торжественности не предполагалось. После ЗАГСа отправились в кафе, гостей было довольно много, но выпивали культурно, прилично. Из кафе молодые супруги Губа отправились к Наде, перед самой свадьбой ей дали отдельную двухкомнатную квартиру.
Утром после первой брачной ночи Петр, смущаясь реакции жены на близость,
За завтраком оба чувствовали неловкость, а потому слишком подробно поговорили о политической обстановке в мире, полностью и даже слишком горячо одобрили курс партии. Петр согласился, что пора и ему вступить в компартию, в конце концов, жена его была хоть и небольшим, но все же партийным лидером.
А потом была долгая и непростая беременность с постоянными больницами «на сохранение», и Петр носил передачи, делал ремонт в квартире, доставал дефицитные обои и сантехнику. Вездесущая сестра Евдокия, сама старая дева, охотно включилась в программу помощи молодой семье, к тому же Надя была ее ближайшей подругой. Дуся приходила почти каждый день, а в те недели, когда Надежда лежала в больнице, она по старой деревенской привычке вела хозяйство – варила брату обеды, стирала и убирала дом. Иногда Петру казалось, что женщин в его жизни стало слишком много – до этого он принадлежал сам себе, а теперь им по очереди руководят то жена, то сестра, но мысли эти занимали его недолго, и он привычно и послушно приспосабливался к новым реалиям.
Став отцом, Петр ощутил одновременно гордость и некоторое отчаяние, особенно в тот момент, когда его жена повязала на голову совсем, как ему казалось, ненужную белую косынку. В этом жесте он прочитал много, намного больше, чем просто покрывание головы – он уловил в нем нечто новое, тайное, известное только Наде и тому маленькому созданию, укутанному в ватное одеяло. А вот ему, Петру, места в этой новой жизни пока не было.
Петр оказался прав – Надежда отдалась материнству неистово и безоглядно. Едва появившись на свет, маленький Гоша, казалось, занял собой весь Надин мир. Она безропотно вставала к нему по ночам, едва заслышав легкое покряхтывание сына. Если малыш плакал, она готова была на все, только бы прекратить его страдания, не желая понимать, что младенческий плач вовсе не всегда связан с обидой или болью. Своего мужа Надя воспринимала теперь в одной единственной роли – роли отца Гоши, и часто она с недоумением и даже ожесточением смотрела на него, когда он не срывался с места по первому гошенькиному крику. Петр оставался спокоен, и на материнско-инстинктивные порывы жены никак не реагировал, однако был озадачен. Он догадывался, что кульминацией, высшим смыслом их с Надей встречи и той единственной брачной ночи и был их сын Георгий. Но заботило другое – было очень похоже на то, что свою роль он уже исполнил, а другую, роль постоянного мужа, его жена ему так и не дала. Даже место Петра в их с Надей супружеской постели занял теперь Гоша, а отец перебрался на диван в гостиной. По вечерам Петр тихонько, в наушниках, смотрел по телевизору футбол или хоккей, время от времени оттягивая один наушник и прислушиваясь, не нужна ли его помощь жене. Надежда справлялась сама.
Через пару дней после выписки в дверь позвонила патронажная сестра. Ей открыла не слишком молодая, опрятная женщина, и опытный взгляд медсестры сразу определил в ней «старую первородку», ее любимую категорию мамаш. Такие всегда с большим вниманием относятся в прививкам и плановым походам в поликлинику, стараясь, в отличие от «молоденьких кукушек», дать своим детям полноценное, а, главное, плановое развитие. Сестра с удовольствием отметила и чистое домашнее платье, и, конечно, безупречно белую косынку, которую Надежда, к тайному недовольству мужа, теперь не снимала даже на ночь. Вечерами, тщательно отглаживая каждую пеленку и подгузник, она утюжила и косынки, которых у нее было несколько. По утрам, еще затемно, не тревожа сына, Надежда совершала почти ритуальное омовение своих огромных грудей. Поочередно держала их, тяжелые, полные молока, на растопыренной руке, другой тщательно и торжественно, сантиметр за сантиметром, натирала груди губкой, намыленной обязательно детским мылом. Делала это три раза, всякий раз не ленясь сначала смыть мыло. Иногда Петр, увидев свет в дверную щель ванной, тихонько подкрадывался к стеклянной двери гостиной и, затаив дыхание, краснея в темноте и тяжелея всем своим мужским весом, подглядывал за женой. Надежда же, не подозревая о слежке, тщательно сушила раскрасневшиеся от мочалки груди с большими, торчащими красными сосками, от вида которых у Петра шумело в голове и пересыхало в горле. А она тем временем облачалась сначала в простую, белую ситцевую рубашку, затем в домашнее, тоже ситцевое платье. Бюстгальтер кормящая Надя не носила категорически – он мог навредить лактации. Затем она наскоро проводила расческой по волосам и наглухо прятала их под ненавистную косынку. Позднее, накормив проснувшегося Гошу, она быстро варила мужу кашу и заваривала ему свежий чай, не замечая, как он косится на малейшее колыхание груди под двойным ситцем.
Патронажная сестра, автоматически, неинтересно сюсюкая, осмотрела новорожденного Гошу и осталась довольна. Когда же Надежда, достав новенький блокнот, убористым почерком начала дословно записывать все, даже самые простые ее рекомендации, сестра немедленно включила ее в свой рейтинг мамаш на почетное первое место.
Глава 3
Надя Куличкина родилась в рабочем городке на Волге. Семья ее была бедной, жили в бараках на самом краю города. Их бедность была бы удручающей, если бы отец и мать не были густо пропитаны духом социалистического пролетариата, который творил с людьми настоящие чудеса, заставляя не чувствовать унижения от нечеловеческих условий жизни. Точно так же, а порой и еще хуже, жили и соседи, а потому никакого протеста убогий их быт ни у кого не вызывал. Война отняла у Нади и двух ее сестер отца, мать работала на заводе в три смены. Первая смена начиналась в полшестого утра, и когда соседи по бараку только начинали просыпаться, чтобы успеть на завод, Зинаида Куличкина уже полоскала в цинковом ведре огромные серые тряпки, которыми она добросовестно возила по непромываемому цеховому полу. Была она женщиной бессловесной и терпеливой, и, несмотря на пролетарское отравление, обладала настоящим христианским терпением. Одна тянула троих дочерей – Валю, Надю и младшую Галю. Девочки были работящими, помогали матери в их простеньком хозяйстве, неплохо учились, а вот красотой ни одна из них не отличалась. Все три были в материнскую родню – низкорослые, неприметные. Впрочем,
Барак на восемь семей, в котором жили Куличкины, стоял последним в ряду одинаковых строений, представлявших собой унылую улицу с отсутствующим тротуаром. Во время дождей дорога раскисала настолько, что путь из школы домой превращался в настоящую полосу препятствий. Именно в такой октябрьский день пятнадцатилетняя Надя возвращалась домой раньше сестер. Она шла с комсомольского собрания в райкоме, где ее кандидатуру на пост секретаря комсомола школы поддержали единогласно. Мечтая о новых свершениях, Надежда шлепала по грязи и даже совсем не расстроилась, когда ее правая туфля, чавкнув, тяжело осела в жирной коричневой массе, а сама она, по инерции сделала еще пару шагов, попадая в такое же месиво ногой в чулке. Охнув, она вытянула из грязи туфель, брезгливо осмотрела начавший набухать чулок. Секунду размышляла, вздохнула и решила добежать домой так, чтобы не испачкать обувь еще и внутри. Так, с грязной тяжелой туфлей в вытянутой руке, и зашла домой. Не удивилась, что дверь их комнаты была приоткрыта – запираться у них было не принято. Сестер дома не было, и Надя запрыгала на одной ноге в кухню к умывальнику. В общем коридоре было непривычно тихо, и Надя отметила про себя, что никогда еще не была дома в такое время. Позднее квартира и весь барак наполнялись звуками и запахами, хлопали двери, плакали дети, звякали крышки кастрюль. Но сейчас все было совсем не так, и даже звук воды, бьющей в железную раковину, показался девочке неожиданно громким. Напевая, стянув один чулок, она вернулась в комнату, и, едва прикрыв за собой дверь, получила оглушительный удар по голове. Слабо вскрикнув, девочка осела на пол, а ее уже грубо и жадно ощупывали незнакомые руки, обрывая пуговицы с ее клетчатого пальто. Она запомнила все, несмотря на ужас, сковавший, казалось, и мозг, и тело. Их было двое, насильников. Один – лысый, с обрывками белесых волос на неправильном, костистом черепе, второй – смуглый, беззубый, с зловонным дыханием и жирными кудрями. Насиловали Надю по очереди – один держал, больно стоя коленями прямо на ее руках и шаря руками по голой груди, другой, так же, коленями надавив на ноги, врывался в нее изнутри. Она была в сознании, настолько в сознании, что запомнила каждую щербинку в череде желтых зубов белобрысого и помнила, как подпрыгивали давно немытые черные кудри смуглого, когда он ритмично вбивал в нее свою похоть. Но позже, в милиции, Надя сказала, что потеряла сознание, и никаких примет назвать не смогла. Не смогла даже сказать, был ли преступник один, или несколько. Не призналась она ни матери, ни сестрам, навсегда похоронив в себе воспоминания о своем унижении и боли.
Она замкнулась и первую неделю после страшных событий пролежала, словно ватная, лицом к стене на своей койке, и ни уговоры, ни слезы не могли заставить ее поесть или хотя бы попить. Спустя неделю Надя начала приходить в себя и, к тихой радости матери, стала есть. Сестры, несмотря на жалость, не сговариваясь, сторонились ее. Едва ли они могли объяснить, что именно изменилось в Наде, но для обеих она стала какой-то «не своей». Жалость, невероятно жестоким образом смешанная с брезгливостью, дали не менее жестокий результат – Надя, душа и лидер всей семьи, стала вдруг в ней чужой. Зинаида жалела дочь, как умела. Рано утром, перед сменой, гладила ее волосы и тихонько целовала руки спящей Наденьки, а по вечерам, за ужином, старалась подложить ей самый лучший кусок.
Едва Надя отошла от страшных событий и снова начала ходить в школу, выяснилось, что девочка беременна. Первой беду почуяла мать. Ей, прошедшей через три беременности, не нужны были осмотры и тесты, и когда однажды утром она обнаружила дочь не в своей койке, а блюющую в общем туалете, то долго в ступоре сидела на стуле, от ужаса не в силах пошевелить даже пальцем. Осознав масштаб случившейся с ней беды, Надя снова ушла в себя. Через трое суток коматозного лежания лицом к стене она, дождавшись, когда домашние разойдутся, встала, тщательно умылась и причесалась, и тихонько прошла в сарай с инструментами. Там нашла грубую веревку, с большим трудом сумела связать петлю и привязать ее за балку. Вскарабкалась и с абсолютно сухими глазами решительно столкнула себя с чурбака. Веревка немедленно оборвалась. Надежда сделала еще три последовательных попытки, упрямо изобретая все новые узлы, но всякий раз оказывалась на полу. Она вернулась в комнату и к ужасу Зинаиды лежала следующие десять дней. Не зная, как пережить горе, мать, не найдя ничего лучшего, отправилась за советом к заводскому начальству. Сердобольная главбухша, знавшая в городе всех нужных людей, по своим каналам договорилась с больницей. Когда молчаливую, исхудавшую до прозрачности девочку привели на аборт, молодая акушерка, ахнув, отшатнулась – ее запавший живот превратился в огромный сплошной синяк.
– Плод умертвить пыталась, вот и била себя в живот кулаками, – устало прокомментировала синяк пожилая гинекологиня, повидавшая за свою практику множество изуродованных женских животов. И, еще раз взглянув на плотные иссиня-черные разводы, добавила:
– И била сильно, чтобы убить.
Надя Куличкина ничего не объясняла, она не произнесла ни единого слова ни до, ни после, ни во время самого аборта, который сердобольные женщины, вопреки существующим инструкциям, решили все же обезболить. Вечером того же дня она так же, молча, ушла из больницы.