Мамонты
Шрифт:
Но самым важным сокращением (а точней — умолчанием) в служебной записке было то, что в этой секретной операции предполагалось участие не только самого Рекемчука, но и членов его семьи: молодой жены Лидии Андреевны и полуторагодовалого сына Александра, домашнее прозвище — Тюрик, что само по себе должно было вызвать умиление турецких властей.
Это условие, конечно, было решающим: разве мог рассчитывать на доверие человек, который сбежал от Советской власти, оставив при этом в лапах большевиков жену и крохотного сына? Ведь могло даже возникнуть подозрение, что он, перебежчик, разочаровался вовсе даже не в чудовищной советской
С другой стороны, надо принять во внимание интересы той организации, что затеяла хитроумную операцию.
Ведь если бы таким путем удалось внедрить в лоно враждебной Румынии своего разведчика, то уж, в первую очередь, следовало обеспечить ему сносную жизнь в этом лоне. У него должны быть там не только средства к существованию, но и крепкая семья, готовая разделить все опасности и риски такой работы.
То есть, наше с мамой участие в этой операции было непременным.
Сдается мне, что незабываемое плавание на пароходе по Черному морю, которое стало самым ярким впечатлением моего раннего детства — еще раз напомню, что мне тогда не исполнилось и двух лет, — было частью этой шпионской эпопеи.
Я запомнил на всю жизнь — и уже рассказывал об этом, — чудные видения Севастополя, Ялты, Медведь-горы; дворец Ласточкино гнездо, стоящий на высокой скале; дохлого ската, похожего на блин с хвостом, который болтался в волнах у причала; бамбуковую удочку, которая росла прямо из земли, еще в листьях; и то, как мы приплыли в Батум, и там, в ботаническом саду, меня сфотографировали сидящим, поджав ноги, как турок, на каменном грибке.
Но я до сих пор молчал, как партизан, скрывал от всех, как подобает бойцу невидимого фронта, что это плавание по Черному морю имело еще и сухопутное продолжение: пограничный контрольный пункт в Батуме, через который нас пропустили, не пикнув, потому что знали, что мы — свои люди; и турецкая застава в Трапезунде, которую мы тоже благополучно миновали, имея на руках надежные документы; и шумный Константинополь, он же Истанбул, где теперь перебывали все мешочники, все челноки России, но тогда…
В детстве мама часто спрашивала меня, как бы намекая на давнее приключение: «А ты помнишь?»…
Но я мало что помнил.
Может быть, в том проявилась врожденная способность к опасной и трудной профессии разведчика: забывать, вычеркивать из памяти то, что не подлежит огласке, что нельзя выбалтывать ни при каких обстоятельствах.
Однако — и это надо честно признать — тогда, в двадцать девятом году, столь хитро задуманная и тщательно спланированная операция сорвалась.
Нас не пустили в Румынию. Не оставили и в Турции. Велели ехать домой.
И я допускаю, что причина провала была во мне.
Нет, эти румыны и турки нисколько не усомнились в изложенной версии: что люди бегут из большевистского ада, не в силах больше терпеть издевательства, пропагандистский гнет, зажим частного предпринимательства, — что они ищут свободу, только свободу, ничего кроме свободы…
Конечно же, мой отец вполне убедил их в этом. Он, вообще, обладал редким даром убеждения: он мог убедить кого угодно и в чем угодно, не исключая себя самого… Ведь этот дар был неотъемлемой частью профессии разведчика.
Что же касается мамы, то не следует забывать, что она к тому времени уже
Хуже обстояло со мной.
Мои актерские способности были на нуле. Это выяснилось еще на детских пробах, которые состоялись на той же Одесской киностудии. Сколько ни втолковывала мне Вера Павловна Строева, режиссер будущего фильма, что родная мать бросает меня на произвол судьбы, уходит навсегда — я не плакал. И даже тогда, когда по ее наущению помощник режиссера отвесил мне изрядный шлепок по голой заднице, я снес это, стерпел, не проронил ни слезинки, не заревел благим матом, а продолжал сидеть на столе, уставясь в глазок кинокамеры. Пробы мои тогда не удались.
Не вышло и на сей раз.
Этот дядька, сигуранца хренов, наверное, всё ждал, когда же я пущу слезу по поводу притеснений в большевистской стране.
А я не мог выдавить ни слезинки.
Честно говоря, я не совсем понимал смысл этой игры, этой затеи. Я не знал, о чем, вообще, идет речь.
Я улыбался от уха до уха. Мне, в мои полтора года, и при социализме жилось неплохо.
А что там окажется в капитализме — это еще бабушка надвое сказала…
Мне не поверили.
Вообще, наверное, я не обладал необходимыми качествами для шпионской работы. Это касалось и моей масти: рыжие слишком заметны и всегда на подозрении.
Пришлось возвращаться восвояси.
Мир тесен.
Семьдесят пять лет спустя, Тамара поведала мне о том, как ее тетка Лидия, родная сестра матери, Анны Христофоровны, в конце двадцатых годов отправилась по делам в Константинополь, и там, совершенно случайно, увидела в толпе высокого темноволосого мужчину, который шагал по улице во главе счастливого семейства: блондинка с жемчужными глазами — вероятно, его жена, и мальчонка в рыжих кудрях, наверное — сын, которого папа и мама держали за руки с обеих сторон.
Лидия узнала мужчину, хотя и давненько его не видела: он исчез из Аккермана, уехал в Париж, а из Парижа еще куда-то.
Это был Евсевий Тимофеевич Рекемчук, бывший муж ее сестры Анны, отец Тамары.
В пору харьковского детства я несколько раз бывал вместе с мамой на Холодной горе.
Иногда по пути к вокзалу, когда мы ехали на дачу, в Мерефу.
Иногда же, направляясь в гости к моей первой школьной учительнице Марии Спиридоновне Воскобойниковой, которая жила там, на Холодной горе.
И всякий раз мама старалась привлечь мое внимание к мрачному зданию с зарешеченными окошками, которое нависало, как глыба, над окрестностью.
— Видишь? — говорила она. — Это Допр, тюрьма.
Я вежливо выслушивал ее объяснения и, в нетерпеньи, тащил дальше, к трамвайной остановке. Всё ясно. Тюрьма как тюрьма. Зачем она мне, эта тюрьма?
Мы шли дальше.
Но мама, удерживая мое плечо, то и дело останавливалась, оглядывалась на здание с зарешеченными окошками, и взгляд ее при этом был тосклив и памятлив, будто бы она хотела выкинуть напрочь из сердца это угрюмое здание, но не могла: слишком прочно угнездилось оно там.