Мангушев и молния
Шрифт:
Хорошо пахло листвой и цветами, тихо было вокруг, будто город, кривыми улочками впадающий в море, затаился и тоже ждал солнце; ждал дремлющими домами, похожими на людей, людьми, спящими в этих домах, большими белыми чайками и притихшими голубями.
Казалось, тишина охватила весь белый свет и все ее слушают и все понимают, что нет ничего прекраснее этой тишины.
Еще сонно бормотали голуби, а большой оранжевый диск уже вынырнул из-за горизонта, и побежал по воде первый луч, и брызнуло за ним солнце.
Дома перестали хмуриться, чайки,
Море занялось птичьими голосами, деревья и цветы вздохнули и зашептались – утро проснулось, старый Капитан улыбнулся, а Выдумщик сказал:
– Здравствуй, солнце! – и подставил ладони золотым лучам.
Из домов уже выходили люди, когда Выдумщик и Капитан вошли в жадную черноту чердака, что бы начать свой день.
И как только они попали опять на чердак, Капитан закурил свою трубку и затосковал. Он всегда тосковал, когда падали на землю первые осенние листья и когда высоко над головами первые птичьи караваны вели их отважные капитаны.
Капитан сказал только: «Да-а-а…» – и вздохнул, и Выдумщику стало ясно, что сейчас Капитану лучше бы побыть одному, и сейчас он пойдет к морю смотреть в самую синюю даль, туда, где небо уходит за горизонт.
И когда Капитан пошел к морю смотреть в синюю даль, Выдумщик вынул перо и бумагу и попросил у соседки-старушки черных чернил.
– Вот! – подумал Выдумщик, – Мы напишем письмо всем капитанам, какие только есть на этом свете. Мы положим письмо в бутылку и бросим ее со скалы в море, и не будет тосковать и болеть старое морское сердце. Будет знать Капитан, что читают его письмо все капитаны.
И они написали письмо на всех известных старому Капитану тридцати трех языках и даже на языке никому неизвестного племени синих карликов, которых Капитан никогда не считал людоедами.
Они написали капитанам, чтоб крепко они берегли моря и океаны, заливы и проливы, берега и скалы, потому что нет для моряка ничего лучше в жизни, чем свежий морской ветер в лицо, чистая-чистая вода за кормой и крылья альбатроса над ней.
Они положили письмо в бутылку и залили ее сургучом.
Они отнесли бутылку на высокую скалу и бросили ее в море.
Они долго стояли и молчали, и даже какаду сидел смирно и не щипался за уши.
Капитан снял свою фуражку, и свежий ветер растрепал его волосы, так похожие на корабельную паклю.
Капитан смотрел вдаль и верил, что прочтут его письмо все капитаны во всех океанах, потому что есть еще морское братство, и никто не имеет права не вытащить из воды бутылку, не прочитать письмо и не бросить в волны другую бутылку.
– Вперед, только вперед, капитаны! – думал старый морской вояка и ему становилось грустно. Грустно и хорошо, и летели мысли за море, в океан, за седыми волнами, а над их головами, высоко-высоко, первые птичьи караваны вели их бесстрашные капитаны.
Часть вторая
Мангушев и молния
н.
Вот какая приключилась история. Он сидел один в своей комнате и смотрел в окно. Квартирка на первом этаже окнами на тихую улочку, и мимо иногда кто-то проходил. Он не мог потом сказать как он это все почувствовал, то ли по жилкам прошелестела холодная вода и кожа стала влажной, в пупырышку, то ли воздух стал гуще, тяжелей, он не мог этого вспомнить, но что-то точно уж было.
Да, вот, из комнаты оказались изъяты все звуки. Совершенно все. Это было состояние абсолютной, реальной глухоты, глухоты насильственной, как будто кто-то вынул из игрушечного, маленького внутреннего уха крохотный костяной молоточек и маленькая костяная наковаленка удивленно замерла; и сам он скорее удивился, чем испугался этого необычного состояния полной обеззвученности, и в этом состоянии он увидел то, что в художественной литературе именуют отчужденным местоимением – то есть он увидел его.
Он увидел его. Тот тип прошествовал мимо окна в знакомой бежевой тенниске, в старомодных широких брюках.
Не может быть! Он привстал, глаза его округлились, стало холодно и в спине замерцала какая-то пунктирная линия.
А потом в тишине послышалось, как в замочную скважину привычно вставляют ключ. Это был их ключ – старый, длинный, бородатый. Ключ, казалось, бесконечно долго находился в скважине. Потом его стали поворачивать. С этого момента все происходило, как ему показалось, в каком-то белесом глуховатом облаке.
Он не ощущал своего тела. Странно. Тела как бы не было вовсе. Одно только зябкое, светлое мягкое пятно, в котором все и происходило.
Он почему-то оказался лицом к входной двери.
Дверь не распахнулась, не раскрылась, она именно растворилась, и все стало зыбко, но того человека он увидел отчетливо. Вошедшему было шестнадцать лет. Это было совершенно точно известно. Рост, походка, одежда, даже то, как он держал, несколько вывернув, руки – все было знакомо, точно на засмотренной фотографии.
– А кто вы такой будете, гражданин? – спросил его вошедший. – А что вы здесь у нас делаете?
После этого стало трясти. Он закрыл глаза. Когда открыл их, в комнате не было никого. Тикали часы Он знал кто к нему приходил. К нему приходил он сам, только шестнадцатилетний. Это страшно. Он потом долго не мог смотреть в зеркало, хотя любил вообще-то свое отражение. А тут вот не мог. Ему было виденье: он сам пришел к себе Шестнадцатилетним.
Но почему именно шестнадцатилетним? Ну, может быть потому, что шестнадцать лет – это время, когда впервые чувствуешь свою тоскливую единичность, впервые осознаешь себя собою, когда начинаешь по-новому ощущать свое собственное тело, когда начинаешь понимать, что живешь в этом мире только по необъяснимому стечению каких-то смутных обстоятельств.