Манхэттенский ноктюрн
Шрифт:
Деметриус Смит, молодой человек, погибший в Браунсвилл-Хаусес, преподавал гимнастику в средней школе, как сообщила мне его сестра, которую я отыскал в Северной Каролине. Всевозможные призы и университетское образование так и не стали для него источником заработка. Такого рода незначительный, но весьма показательный факт мог бы послужить основой мелодраматического сюжета, но… после нескольких звонков я добрался до школьного тренера по гимнастике. Нет, у Деметриуса никогда не было никаких талантов, рявкнул мне в ответ тренер, и никакого университетского образования, кто вам наговорил такой чепухи? Ах, прошу прощения, я не знал, что он умер, но ведь, по сути, гимнаст он был никакой, слишком боялся высоты, насколько я помню.
В этой истории один неожиданный поворот сменялся другим, но газетный обозреватель, этот литературный поденщик, всегда способен работать безотказно, как телефонный провод. Я впихнул в колонку и тренера, не забыв упомянуть о средних доходах одной семьи в Браунсвилл-Хаусес, составлявших десять тысяч восемьсот сорок пять долларов, согласно данным Бюро переписей. Однако часы уже показывали двадцать семь минут шестого. Редактор раздела городских новостей метался где-то поблизости в тревоге за свою статью с иллюстрацией на первой странице и рано или поздно должен был нагрянуть и ко мне.
Потом я вышел и уехал. Прощайте и счастливо оставаться! И даже если какая-нибудь кинозвезда убьет президента, – мою колонку не трогать! Другие репортеры закончили свои дела, а ночные редакторы только прибыли зарабатывать на гамбургер к завтрашнему обеду. Я прошел мимо, перекинувшись с ними несколькими словами. У нас были нормальные отношения, хотя, насколько мне известно, кое-кто из старых репортеров вроде бы ненавидел меня, потому что мои заметки никогда не снимали в последний момент и я зарабатывал намного больше них. Я, как ни странно, заключил с газетной администрацией настоящий индивидуальный контракт, тогда как штатные сотрудники вынуждены довольствоваться теми жалкими крохами, которые газетный профсоюз отвоевал в последнем коллективном договоре.
Когда я, стоя на тротуаре и поеживаясь от холода, застегивал пальто, у меня на какое-то мгновение мелькнула мысль махнуть рукой на вечеринку и просто отправиться домой пообедать с детьми и, сидя за столом, наблюдать, как они бросают макароны на пол. Именно так мне и следовало поступить. Послушай, негодяй ты этакий, – сказал я тогда себе, – ступай прямо домой. Вместо этого я отыскал автомобиль и потащился из центра в жилые кварталы как раз в самый час пик. Уже стемнело, и мне приходилось очень внимательно следить за названиями улиц, я знаю город не настолько хорошо, чтобы беспечно крутить руль. Как я уже говорил, вырос я не здесь, а для репортера это большой недостаток. Все крупные нью-йоркские обозреватели, к примеру Джимми Бреслин и Пит Хеймилл, – дети нью-йоркских улиц. А мне пришлось преодолевать трудности, связанные с тем, что я родился в трехстах милях к северу от Нью-Йорка, почти в Канаде, в сельском доме на десяти акрах земли и детство провел под открытым небом. Зимой предо мной расстилалась ледяная гладь озера Шамплейн, и я часами просиживал в маленькой рыбацкой палатке, которую отец натягивал на льду позади нашего пикапа. А то мы с приятелями топали пешком через лес, где росли сосны и березы, к железной дороге, проходившей по берегу озера, и ждали дневного поезда, который следовал на юг, из Монреаля в Нью-Йорк; и когда он появлялся, громадный и страшный, взвихривая по бокам тучи снега, мы, десятилетние мальчишки в зимних куртках и ботинках, неожиданно выскакивали и обстреливали его каждый доброй дюжиной снежков, целясь прямо в мелькающие в окнах лица людей, которые казались нам богатыми и важными персонами. Это были 1969 и 1970 годы. Мое отрочество, бесспорно провинциальное, было преисполнено той безмятежной наивностью, которая позднее влекла меня ко всему возвышенному и чудесному, губительному и нездоровому, что есть в Нью-Йорке, где, в обществе неограниченных возможностей, все необычное сравнивается не с тем, что нормально, а с тем, что еще необычнее. Я видел нищих со значками носителей СПИДа, на которых указано число лимфоцитов, видел голого мужчину на велосипеде, лавировавшего в потоке машин, ехавших ему навстречу по центральной полосе на Бродвее, видел рабочих из компании «Кон Эд», [2] копавшихся в канализации под звуки арий Паваротти. Я наблюдал, как детективы, роняя изо рта картофельные чипсы, покачивали пальцы на ноге покойника, чтобы определить время смерти. Я видел толстую женщину, целующую деревья в Центральном парке, видел миллиардера, прилаживающего свой паричок.
2
«Кон Эд» – крупнейшая газовая и электрическая компания США.
И как все-таки интересно получилось, что, оставив автомобиль в гараже, пройдя пешком несколько кварталов и почти добравшись до места, я стал свидетелем зрелища, наблюдать которое мне еще не доводилось; я воспринял его не как некое предзнаменование грядущего, а скорее как символ непреодолимости плотского желания. Итак, согласимся, что обстановка была весьма знаменательной: в квартале царила темнота, я стоял на Семьдесят девятой или Восьмидесятой улице рядом с домом, внутри которого шел ремонт, судя по смутным очертаниям самосвала «дампстер» у края тротуара. И вдруг я понял, что в самосвале кто-то есть, причем на куче строительного мусора копошится не один человек, а двое. Но, возможно, они не просто копошатся, а борются? Так что же все-таки там происходит? Драка? Тихонько подойдя поближе и по драным пальто и растрепанным патлам определив, что передо мной бродяги, я отметил ритмичные движения – взад-вперед, – которые совершала фигура сверху, и тотчас сообразил, чем они занимались. Они трахались. Грандиозно! Двое бездомных людей, на холоде! Кто-то выбросил в «дампстер» старый тюфяк, и на огромной куче разорванных в клочья сеток, обломков труб и кусков потолочной штукатурки, на высоте восьми футов над мостовой они… трахались. Женщина в задравшейся вверх одежде била кулаком мужчину по голому заду, и на секунду я испугался, что ее насилуют. Но в ее хриплых выкриках явно слышалось наслаждение, и она по-прежнему лупила его кулаком, а я наконец догадался, что каждый сильный удар настигает мужчину при движении назад, побуждая быстрее вернуться в ее страждущее лоно и проникнуть туда с еще большей силой. Я еще помедлил, стоя поодаль. Они меня не замечали. Понаблюдав за ними минуту-другую, я двинулся дальше, погружаясь в полумрак улицы.
Вскоре я уже стоял в вестибюле роскошного многоэтажного здания, протягивая свое пальто пожилому гардеробщику, который осторожно развешивал меховые манто прибывших дам. Лифтер в зеленом жилете повез меня наверх.
– Крутая вечеринка? – спросил я.
Ответа не понадобилось: я услышал музыку и приглушенный рокот голосов еще до того, как открылись двери лифта. Я вышел и сразу очутился в толпе разгоряченных людей, среди накрашенных губ и обведенных изогнутой линией глаз, зубов и сигарет, дорогих очков и модных стрижек, мелющих чепуху розовых языков, прямо-таки
Я находился в одной из роскошных квартир, которой владел Хоббс или его холдинговая компания, что, собственно, одно и то же. Она напоминала пещеру со стенами, обитыми шелком, с позолоченным потолком высотой сорок футов, огромным количеством мебели в пуританском стиле и множеством английских картин на стенах (отобранных специальным консультантом и закупленных оптом), с четырьмя открытыми барами и тремя барменами в каждом – не безработными актерами, жаждущими завязать полезные знакомства, а надменными профессионалами, при всей своей надменности прекрасно помнящими, сколько вы выпили за последний час. Над главным залом тянулась верхняя галерея, где шесть исполнителей под аккомпанемент рояля создавали музыкальное сопровождение, наполняя зал бодрыми звуками. Более дюжины фоторепортеров без передышки щелкали затворами камер, причем некоторые из них считали себя знаменитостями, и, надо признать, не без оснований. Большая часть комнат была открыта: в одной стояли столы с мясными закусками и сырами, фруктами, овощами и грудами шоколадных конфет, а другие, где диваны более мягкие, а свет менее яркий, располагали к интимному общению.
Хоббс находился в городе, и вечеринка имела целью напомнить всем, что он жив и здоров, что он не просто человек, а концепция, империя, мир в себе. Каждую зиму он проносился по Манхэттену, осматривая свои владения, включая редакцию бульварной газеты, причем антураж его появлений был абсолютно предсказуем. Но после его отъезда в памяти людей оставалось совсем не это – они помнили только то, что он хотел, а именно организованную им чертовски разгульную вечеринку. Он переворачивал все вверх дном, и начинали происходить разные события. Люди делали дела, встречались со знаменитостями, отправлялись в ночные путешествия с неожиданными попутчиками. Они напивались вдрызг и говорили ненужные вещи нужным людям. Случайное оскорбление и еще более случайная клевета. А еще они громко высказывали множество отвратительных или, наоборот, прекрасных вещей, надеясь, что кто-нибудь их да услышит. Все это разжигало страсти, и если назавтра в разделе светской хроники появлялось сообщение, что вульгарность гулянки противоречила всем общепринятым нормам поведения, задачу можно было считать выполненной.
Хоббсу было уже за шестьдесят, но это вовсе не означало, что его окружение состояло из элегантных развалюх (старых, но не слишком известных миллионеров с веселеньким зимним загаром, и женщин с костлявыми запястьями и вставными зубами, очень похожими на настоящие, которые уже не верили ни во что, кроме необходимости иметь прислугу и ежедневно принимать пилюли эстрогена); нет, его манхэттенские апартаменты собирали исключительно веселое и легкомысленное общество: здесь был Джо Монтана, более узкий в плечах, чем на фотографиях, а также Грегори Хайнис, уже слегка поседевший, несколько личностей из отдела местных теленовостей, а еще финансист Феликс Рогатин, похожий на жирного бобра, из всех присутствующих выбравший себе в собеседники одного из новых чародеев киберпространства, и кроме того, Фрэнк и Кети Ли Гиффорд, и человек, которого только что обвинили в мошенничестве с ценными бумагами на четыреста миллионов долларов, и хирург, делающий пластические операции, с безупречным мастерством заново накачавший бюст Долли Партон, и стоявший неподалеку знаменитый фигурист, имени которого я не запомнил, рядом с молодым чернокожим манекенщиком, чья физиономия отсвечивала на всех автобусных остановках. Очаровательные женщины, казавшиеся удивительно знакомыми, скорее всего были актрисами с телевидения. И вдобавок только что появившийся из лифта габаритный контингент из «Тайм Уорнер», новейшая популяция гангстеров, выглядевших сурово и амбициозно в своих неизменных шейных платках; там же был и Джордж Плимптон, оставшийся неузнанным тремя длинноногими подружками, по всей вероятности танцовщицами из бродвейского шоу, с которых, как я заметил, не спускал глаз большой знаток этого дела сенатор Мойниган. А гости все прибывали. Жирный коротышка из «Таймс», выводивший из терпения своей болтовней, подобно говорливому попугаю. Знаменитый итальянский фотожурналист, которому принадлежали все те ужасные фотографии из Сараева. На лбу у него был шрам, казавшийся дамам жутко привлекательным. Они обсуждали одного из великих нефтяных шейхов, который якобы постоянно держал возле себя тщательно отобранного юношу-донора, чтобы тот, если шейху вдруг понадобится, отдал ему любой свой орган – сердце, легкое или почку. В стороне, в костюме, но без галстука, не замечая длинного столбика пепла на своей сигарете, стоял некогда известный и подававший надежды романист, чудодей одной книги, сделавший себе имя десять лет назад, мастерски сумев отразить дух времени, а ныне по большей части игравший в Хэмптоне в софтбол с другими потухшими литературными светилами. Он, как мне показалось, красил волосы, но женщины его игнорировали. В толпе я разглядел Эрла Джоунза, который смотрелся лучше всех в своем превосходном синем костюме. Он слушал Марио Куомо, оказавшегося ниже ростом, чем я думал, и слушавшего только себя самого; всего гостей было сотни четыре, не считая публицистов, мечущих громы и молнии; посылая фотографов составлять группы для снимков, улыбаясь, еще улыбаясь и хи-хи-хи-кая, пока в уголках глаз не выступали слезы, они создавали суету и распространяли сплетни, объедаясь, расплываясь в улыбке, кивая головами и заявляя: Да, да! Все об этом говорят! – не умея толком объяснить, о чем, собственно, об этом.
А там, развалившись в середине огромного дивана, восседал сам великий человек, Хоббс, распухшими пальцами отправлявший куски селедки прямо в свой вечно слюнявый и ненасытный рот. И как только дохлая рыба приближалась к его губам, первым делом поднимались лохматые брови, словно часть какого-то сложного механизма, который в нужный момент открывает свою зияющую пасть, обнажая частокол желтых зубов, казавшихся слишком длинными, как у лошади, но при этом больше похожих на пеньки, стершиеся от постоянного жевания, а затем появлялся следующий монстр – толстый серый язык, непомерно большой, раздувшийся от спиртного, тяжело распластавшийся на нижней губе.