Манифест персонализма
Шрифт:
Разумеется, в его откровениях и его протесте есть доля романтики: не должен же он видеть вокруг себя одни лишь гримасы. Когда вы смотрите на лицо страдающей женщины, разве оно кажется вам жалким и безобразным? Почему надо видеть только кичливость, если в вас живет желание рассмотреть то, что скрывается за внешностью и что приводит вас в замешательство? И правда, и ложь одинаково могут строить гримасы, а вы должны суметь разобраться в них. И не считайте зазорным, если ваше излишнее рвение придет в противоречие с хорошими манерами.
Не менее очевидно, что такая молодость бывает неблагодарной и забывчивой, одним словом, легкомысленной. Она, в отличие от вас, не отягощена делами, которые надо оправдывать, товарищами, которых нельзя обеспокоить, дружбой, которую нельзя предать, положением, от которого нельзя отказаться,
Другими словами, когда же они признают, что величие человека как раз и состоит в том, чтобы не порывать до конца со своим детством, с его жаждой приключений, незащищенностью, крайней нетерпимостью, наивностью и бескорыстием?
Для ребяческих утех всегда найдется время, а вот детство не вечно, годы проходят, и, чтобы сохранить детство, его надо постоянно отвоевывать. Детство, будь оно благополучным и светлым или тяжелым и горестным, нельзя отбросить, когда черты лица теряют ребячливость. Говорят, что русский народ перескочил через буржуазный возраст, не заплатив ему дани. Наше поколение чувствует себя призванным повторить этот чудный скачок за одну жизнь. Но не всем удается устоять. Конечно, будет видно, сумеем ли мы сами, по меньшей мере некоторые из нас, устоять перед соблазнами буржуазного духа. Но в конце концов мы только и требуем того, чтобы суждение об этом было вынесено.
Признаем следующее. Молодежь 30-х годов, в частности, плохо воспитана. Фактически ей пришлось говорить совсем не так, как если бы она была благодатью эпохи — я беру это слово в его позитивном и немного религиозном смысле, — а так, как если бы она была своего рода новым социальным классом, отделившимся ото всех остальных и выдвинувшим собственные требования, соответствующие ее положению и интересам.
Когда имеешь дело с классом, то есть с группой людей, замкнувшихся в своем групповом эгоизме, надо каждый раз задаваться вопросом, сами ли они, по собственной воле, поставили себя в такое довольно забавное положение, или же их туда подтолкнули, сами ли они отделились от других людей, или их отделили. Что касается нынешней молодежи, то справедливо было бы признать, что ее обособление оказалось в гораздо большей степени результатом опустошений, причиненных войной{1}, чем следствием ее собственного желания даже тогда, когда она пользовалась полной независимостью.
Было бы не так тяжело, если бы молодежь оказалась в одиночестве, какое испытывают дети в обществе старых людей. Но те, кто удерживал в своих руках бразды правления и были властителями умов, их не назовешь стариками — это были люди конца прошлого века, состарившиеся уже в пору своей юности. Они были всюду, они и теперь всюду, хотя с того времени прошло двадцать лет. Часть тех, кто прошел через войну, присоединилась к ним, ища умиротворения, другие же ныне с нами, но их молодость оказалась запоздалой.
Раскол стал заметным только в 30-х годах. «Беспокойный» возраст мог сбить с толку даже самых проницательных людей, поскольку они могли позволить себе роскошь беспокоиться о своем процветании. Если оставить в стороне лучших из них (а это самые молчаливые), то они, говоря о духовных ценностях
Пока они вели свои игры, машина набирала обороты, да так торопилась, что в один прекрасный день взяла и сломалась. Сначала поломка вызвала у этих фальшивых детей панику, а затем наступило гробовое молчание: они не были готовы к такому повороту дел. Марионетки исчезли: где они, те, что блистали на сцене десяток лет назад? Что им делать в эпоху, когда нужны люди дела, а не ярмарочные скоморохи? Пришло новое молодое поколение, несколько прямолинейное, быть может немного грубоватое, неотесанное, но оно познало нужду и от этого его жизнь изменилась.
Процветание может позволить себе неискренность, оно может потворствовать несправедливости. Нищета заставляет человека думать о хлебе насущном и видеть пороки режима во всей их полноте. Испытание нищетой или предчувствие нищеты — вот наше боевое крещение. Израненное тело пролетариата подобно распятому телу Христа, окруженного лицемерами, здесь же радостные торговцы, и покинувшие поле битвы апостолы, и наше безразличие, как ночь на Голгофе, и мы сами, пытающиеся вновь подняться по склону, таща на своих плечах ношу нищеты. Мы ищем еще покровительство, принимая бытие, как оно есть; так вот с каждой колокольни для усмирения своей церкви раздается тревожный звон, возвещающий об отступничестве.
Это еще одна победа детства, свидетельствующая о нашей слабости и малодушии.
Традиция связывает нас с теми из наших старших братьев 20-х годов, которые, используя модные тогда слова, продолжали отважно стремиться к искренности и порядку.
Однако они в своих исканиях свернули в сторону, предавшись вычурным мечтаниям, далеким от реального стремления вступить на избранный путь. В целом то же самое произошло и со стремлением к чистоте, та же участь постигла и желание сознательно избрать путь бедности. XIX век — это эпоха овладения богатством. С самого начала он создает свое техническое оснащение — крупную промышленность и свое политическое оружие — революцию, только не народную революцию, а буржуазную. Богатство заглатывает его со всеми его ценностями и классами. Гизо, не поворачивая головы, бросает последний призыв к тем, кто еще не идет по этому пути. Духовным следствием подобного изобилия становится то, что приходит конец безделью, которое прячет собственное бездушие за роскошными декорациями. Начавшаяся война начисто сметает весь этот хлам. Когда великое очищение закончилось, одни стали призывать к духовному разоружению, другие стремились во что бы то ни стало возродить ложные ценности довоенных лет, соглашаясь при этом на полную деморализацию. Но были и те, кто не пошел на это. Они посвятили свою жизнь очищению: искренность, простодушие, чистота перестали быть отдельными явлениями. Это была первая атака против кичливого мира, с почтением относящегося только к внешним декорациям. Художники и литераторы послевоенного времени, понявшие, что подлинное богатство следует искать по ту сторону того, что лежит на поверхности, что бросается в глаза, сумели всем сердцем почувствовать тот беспорядок, против которого мы сражались.
В течение послевоенного десятилетия много говорилось о порядке и путях его обретения. Я отлично понимаю, что кое-кто выражал этим свое стремление к реставрации, восстановлению добрых старых порядков. Другие же думали только о сохранении завоеванных привилегий. Но обратим свой взор опять-таки к наименее шумливым. Посмотрите на упорных и отважных молодых людей Пьера Боста. Прислушайтесь, к чему взывает яростное творчество Арлана. Подумайте, что стоит за взрывом сюрреалистского анархизма{2}. И скажите мне, разве все они не объединены одной и той же страстной жаждой порядка, который был бы порядком более высокого уровня по сравнению с поверженными порядками, который шел бы от самой жизни; скажите мне, разве их стремление разрушать не оказывается тем более неистовым, чем чаще оно терпит поражение: одержимость небытием иногда оказывается ничем не прикрытой мольбой.