Марбург
Шрифт:
Вдоль всего коридора шесть метров книжных, закрытых стеклянными панелями стеллажей. Книг в доме много. Я стараюсь их не покупать, но они каким-то образом, каждый день новые, проникают в дом. Книги торжественно сверкают своими корешками. Я стараюсь не глядеть в их сторону. Большинство из них я так никогда до смерти и не прочту. Моя задача прожить дольше Саломеи. Я ведь привык к трудностям, у меня крестьянская закваска, а ей одной не справиться.
Дверь в ее комнату отворена. Внутри, как в колодце, темно и страшно, чуть посверкивает лакированный бок пианино, светом из коридора чуть подсвечен краешек ковра. Её кровать стоит за книжным шкафом, перегораживающим комнату поперек. У нее все свое: любимые свои книги, телевизионные кассеты с любимыми фильмами. Она живет почти в виртуальном мире, и я иногда ей завидую. Я не вхожу
Я зажигаю верхний свет. Жужжат, помаргивая зелеными огоньками, два белых чудовища – один холодильник, новый, импортный, и старый, еще советский, но работающий довольно надежно, морозильник. Еще один большой холодильник стоит в комнате у Саломеи. На кухне есть также посудомоечная машина, которой пользуются, когда два или три раза в году бывают гости и когда на месяц, летом, отключают горячую воду. Посуду мою я сам или иногда, когда приходит гулять с собакой вечером, аспирант Толик. Иногда днем, когда у нее находятся силы, моет посуду за собой или после готовки и сама Саломея, но делает она это плохо, не ставит тарелки в сушилку, а складывает их горкой, одна на другую, прямо здесь же на кухонном столе, расположенном между мойкой и газовой плитой. Один глаз у нее почти не видит, посуда остается сальной, и я, приходя с работы, всегда мою эту посуду заново импортными моющими средствами.
В электрический чайник – «тефаль» – я наливаю воды из кувшина-фильтра, доливаю резервуар в фильтре водой из-под крана – я стараюсь всё подготовить заранее, чтобы потом не метаться, если вследствие каких-либо причин всё не пойдет по своим рельсам. Теперь я включаю чайник, зажигается красный огонек.
Я все время оттягиваю ту минуту, потому что каждый раз боюсь. Но и Саломея боится того же. Несколько раз я наблюдал, как ночью, не зажигая света, в полной темноте – это были дни, когда я болел и плохо себя чувствовал – заходила в мою комнату и прислушивалась: жив ли я, дышу ли. Я, просыпаюсь, спрашиваю у нее:
– Ты что?
У нее был всегда один и тот же ответ:
– Я пришла погладить собаку.
Мы следим друг за другом, словно два старых пса, приглядывают, ревнуя, друг за другом: кому из них первому хозяин прикажет перепрыгнуть через барьер.
Осторожно, на цыпочках я вхожу в темный проём комнаты Саломеи. Мне здесь всё очень хорошо известно. Свет падает из-за моей спины из коридора. На пианино выстроились в ряд куклы, бронзовые и деревянные фигурки, которые Саломея напривозила отовсюду со всего мира, пока не была больна. Впереди за пианино, справа – старый трельяж, весь засыпанный коробочками с лекарствами и пус-тыми облатками. Чуть светится задернутое шторами окно: это еще ночной фонарь проблескивает через складки. Саломея лежит на бо-ку, отвернувшись к стене. Левое плечо в темном халате – значит вставала ночью – приподнято над одеялом. Я вслушиваюсь, боясь каждое утро только одного – не услышать легкого, как взмах крыла бабочки, дыханья. Иногда, когда у меня из-за давления ухудшается слух, я не слышу тихих и невесомых вздохов, тогда – я уже привык не пугаться и не паниковать – я подвожу свою руку к ее плечу или шее. Плечо теплое.
Я готовлюсь к этому моменту и содрогаюсь оттого, что когда-нибудь мои пальцы не нащупают исходящее от тела Соломеи тепло. Или она как-нибудь ночью не услышит моего дыхания?
Утро началось. У Пастернака есть хорошая фраза: «Утро знало меня лишь в лицо…»
К этому времени подходит время пить оставшиеся лекарства. Но чайник уже закипает. Перед следующей порцией аэрозоля лучше выпить стакан горячей воды или стакан чая. Я пью чай с молоком, как англичанин. Молоко тоже подогреваю – треть стакана, включая микроволновку на отметке «напитки». Горячий чай дополнительно стимулирует легкие, теперь перед тем, как вывести во двор собаку, надо сделать еще два вдоха над ингалятором – не лучшее лекарство, но что же поделаешь, надо жить.
Собака уже давно, распластавшись на все четыре лапы и положив умную голову на пол, лежит возле входной двери. Она терпит и ожидает, мы все чего-то терпим и ожидаем. Я надеваю куртку, наматываю на шею шарф и снимаю с крючка металлический строгий ошейник и металлический поводок. Собака
Роза обладает мирным характером, она перерожденка и, несмотря на свою породу, в домашних условиях ведет себя как кошка. Она всех впускает в квартиру, любого выпускает, за кусочек колбаски или корочку хлеба готова продать хозяина и с кем угодно готова идти гулять. Гуляние – ее страсть, здесь она звереет, изо всех сил тянет за поводок к лифту, а потом за поводок же к выходной двери из дома. Однажды, когда Саломея, еще до своих операций, выходила из дома и даже пыталась гулять с собакой, она (собака) так стремительно вытащила ее, Саломею, из лифта, что та ударилась головой о почтовый ящик, установленный внизу на лестничной площадке, да ударилась так сильно, что возникла в пол-лица гематома, и врачи подозревали сотрясение мозга.
Я одеваю на собаку ошейник и стараюсь не громыхать металличес-кой дверью – в Москве у всех железные двери от воров, от жизни, от судьбы – выхожу к лифту. Вырвавшись наконец на улицу и, как всегда, чуть ли не свалив меня с ног в подъезде, Роза блаженно устраивается на газоне возле подъезда. Ее тело обмякает от удовольствия, а глазки при этом лукаво поглядывают на меня.
Художник Дега, в своих портретах лошадей и балерин умел очень выразительно эстетизировать момент преодоления ими физиологичес-ких усилий. Я не вижу мир так аналитично и резко. Мне кажется, что в любом, даже отчаянном состоянии, женщины грациозны, если вписать их волшебную грацию в обстоятельства. Не менее грациозной мне видится в этот момент удовлетворения своей первой нужды и собака Роза. Бедненькая – она терпит двенадцать часов подряд: первый раз я гуляю с ней в семь часов утра, а во второй в семь часов вечера.
Мы путешествуем вокруг домов нашего московского микрорайона. Собаке надо дать выгуляться. Целый день ей приходится находиться в сравнительно небольшой, около восьмидесяти метров, квартире. Роза суетливо перебегает на поводке с одной стороны дороги на другую. Она обнюхивает каждую кочку и останавливается возле любой оградки, исследует каждую отдушину, ступеньку, колеса стоящих во дворе с ночи машин. Более добродушного и любознательного су-щества я не знаю. Собственно, кроме пищи и любви хозяев ей ничего не надо. Но если хозяин один и не в духе, она готова потерпеть. Она складывает ушки топориком и садится на пороге в кухню, в её «зоне». Она будет ждать справедливости, будет ждать хозяйку. Са-ломея просто не может есть одна, как бы она ни была голодна, всегда почти половину со своей тарелки отдает собаке. В этом случае собака всегда сидит у её стула и выхватив из её рук очеред-ной кусок, на лету проглотив, опять смотрит коричневыми, все пони-мающими голодными глазами. Меня возмущает, что Саломея дает собаке еду прямо из рук, позволяет облизывать ей ладони, чуть ли не разреша-ет ей выхватывать куски прямо из тарелки. Меня это беспокоит, я понимаю, что собака это собака, наша очаровательная собака – зверина, обожа-ющая помойки и обнюхивающая все встреченные ей на пути мусорные баки. Саломее к ее смертельной болезни еще не хватает какой-нибудь собачьей инфекции. Но я терплю, я всё терплю, иначе у меня подни-мается гнев на эту скучную и размеренную жизнь, мне захочется пос-лать всё к черту, заорать, хлопнуть дверью, разве у меня нет права на нормальную здоровую жизнь, но я терплю – сколько Саломее осталось?
Иногда я конечно думаю, что я, который держит всё в себе, могу умереть раньше и оставить Саломею со всеми её недугами и смертельными болезнями хоронить меня, самой заботиться о даче, собаке, машине и квартире – заботиться о себе, и сколько мне самому-то осталось. Но я уже привык, что справляюсь со всем, смогу переломить все обстоятельства, я вообще последнее время живу не задумываясь над тем, кто раньше, я просто живу, полага-ясь на Бога, на Его волю и готов принять из Его руки любую кару. Но кара уже есть, суд вершится – у нас с Саломеей нет детей.