Марбург
Шрифт:
Он сбегает по вокзальной лестнице, он – будущий философ, профессор, знаменитость!
И в лекциях, и в романе длинные прозаические цитаты выглядят довольно нелепо. Чудовищно выглядят цитаты стихотворные не на языке оригинала. Образы сплющиваются, превращаясь в фигурки театра теней. Воображение вроде бы не отказывает им в жизни, но это какая-то условная жизнь, существующая лишь в определенном ракурсе и при специальном освещении. Я твердо решаю сейчас, что в лекции все постараюсь лишь обсказать. Столь же нелепо будет выглядеть цитирование «Размышления о пользе стекла» Ломоносова, как и последних стихов из «Живаго». Переводчик должен умертвить в себе поэта, чтобы дух возродился в чужом стихотворении. Обо всем этом можно было и не говорить, потому что это очевидно. Цитат – не будет, в сплетении моих и чужих историй должна возникнуть новая художественная данность, в которой, может быть, как приведение в зеркале,
И тем не менее без одной цитаты обойтись именно в местной аудитории очень тяжело. Она актуальна уже скоро сто лет, почти с тех пор как впервые на этой привокзальной площади, с которой в те времена открывался более свободный вид, появился папин костюм, папин чемодан и подаренные мамой сыну на эту поездку деньги. Это драгоценная цитата для Марбурга, потому что она на многие годы вперед определила оптику и взгляд на город тысяч людей. В этом особенность любого поэта: написав для себя или для близких, он прививает, делая его безусловным, свой взгляд всем. Теперь мы все видим так и никак по-другому. Но во имя выразительности, закавычив цитату, я все-таки сменю в ней местоимение первого лица на третье:
«Он стоял, заломя голову и задыхаясь. Над ним высился головокружительный откос, на котором тремя ярусами стояли каменные макеты университета, ратуши и восьмисотлетнего замка. С десятого шага он перестал понимать, где находился. Он вспомнил, что связь с остальным миром забыл в вагоне и её теперь… назад не воротишь…» Пленительнейшие строки эти можно было бы и продолжить, потому что драгоценнейшее для любого краеведа описание его города пером признанного гения на этом не кончается. Здесь будет время действия – полдень, описание улиц, сделанное с предельной для Пастернака, выплескивающейся образностью, тут прозвучит конструкция домов, и вдруг возникает совершенно новый образ и новая мысль. Она лучше всего свидетельствует, что и тема моей лекции в университете, и отчасти весь этот роман уже были придуманы тогда, потому что любой человек из России, попадающий к подножью этой огромной скалы, неизбежно что-то должен вспомнить. Опять, чтобы не менять ритма, произвожу ту же операцию с местоимениями: «Вдруг он понял, что пятилетнему шарканью Ломоносова по этим самым мостовым должен был предшествовать день, когда он входил в этот город впервые…»
Есть смысл опять отослать читателя, а может быть, и слушателя лекции к тем самым почтовым карточкам начала века. Что там представляли из себя Париж до барона Османа? Правильно, мощеная улица и тротуары? Не правило, а исключение. Кстати, если бы кто видел этот бисерный почерк «мушиные каки», которыми были исписаны эти открытки. Иногда он писал родителям или друзьям обратным ходом между строк. Бумаги мало – информации много. Кстати, эти почтовые карточки, их отправка, стоила дешевле, чем письма.
Итак – он взглянул! Кажется, в то время в Марбурге уже ходила электрическая конка, но романтичнее, конечно, в экипаже на лошадиной тяге. Ощущение расстояний, несмотря на наличие разных, но стабильных по много десятков, а иногда и сотен, даже тысяч лет мер длины, со временем меняется. Калужская застава в Москве, двести лет назад, по определению, край города, нынче, под названием Октябрьской площади, чуть ли не центр столицы, по крайней мере, на ней расположено три общероссийских учреждения включая Министерство внутренних дел, а в новом жилом доме на этой же площади – несколько зарубежных посольств. Подобные масштабы сохранились и в Марбурге столетней давности. До Gisselbergstrasse – название можно перевести как «Улица Гиссенской горы» – здесь Пастернак и поселится, – расположенной тогда на самой окраине, от вокзала, минуя подножье скалы, можно было дойти минут за тридцать, но, думается, он все же пошел сначала в университет – это минут пятнадцать. Кстати, один маршрут. Солнце, тишина, нарушаемая лишь звонком кондуктора конки. Желтый кожаный чемодан, хорошо попутешествовавший раньше с папочкой, стоял между сидениями. Лошадка идет сначала через один мост, над тихим Ланом, потом через другой мост, над его протокой. Где-то на этом отрезке пути, если доверять письменным свидетельствам, «в пяти минутах ходьбы от вокзала», слева находилась гостиница , здесь останавливались сестры Ида и Лена Высоцкие; Пастернак был влюблен в Иду. На этом же отрезке пути, почти напротив бывшей гостиницы, сейчас находится огромный магазин с интернациональной маркой «Вульворт», магазин недорогой. На стороне отеля – другой супермаркет. Почему сразу же, отправляясь от вокзальной площади по пастернаковскому маршруту, обращаешь внимание на эти два магазина? Но здесь надо вспомнить еще двух женщин, которые так
Жизнь и её обсказ существуют только в причинно-следственных связях. Лишь складываясь в своей таинственной бытовой последовательности, они приобретают полноту и весомость. Факт сам по себе гол и плосок, он не говорит, а лишь лопочет, но чтобы он набрался сил и заговорил, его надо сопоставить и сложить с другим. Так в химии вещество, само по себе не участвующее в процессе, делает реакцию стремительной. Мысль ясна, и к чему же здесь ее пояснить. Зайдем лучше в «Вульворт».
Для русского, советского замеса, человека подобный магазин – это целое приключение. Я сам лично хорошо знаю, как в прошлое, советское время, в Финляндии, с крошечными командировочными деньгами, я долго ходил по бесконечным залам магазина «Штокман», выбирая из длинного списка у себя в блокноте помеченные вещицы. Ах, ах, купите мне лифчик, там это копейки. Ах, ах, купите мне дрель, у них это сущая мелочь! Мы тогда редко выезжали, а быт и жизнь, как Молох, требовали «к случаю» одежды, книг, которые еще надо было, рискуя, провозить через пограничников и таможню. Актрисе нужно было какое-нибудь платье, блузку, выходные туфли или косметику для сцены и жизни. Не забуду, как возвращаясь из той же Финляндии, взял в дорогу подаренный профессором-славистом томик тогда запрещенного Солженицына. Всю дорогу читал, вокруг ходила, щелкая зубами, стюардесса. На таможне мне устроили демонстративный шмон. Но соблазнительный томик я предусмотрительно оставил в самолете. В этом смысле жизнь упростилась, в Москве, наверное, есть всё, дело лишь в цене.
На этот раз я захожу в «Вульворт», чтобы купить для Саломеи высокий и прочный термос, с которым она будет ездить на свои процедуры. Когда же заниматься поиском в Москве? В её, через день, каторге с машинами «скорой помощи», операционными, аппаратами, распухшими, вдрызг исколотыми венами на руках и видом через прозрачные трубки токов собственной и чужой крови – есть одна особенность: она сможет без вреда для себя съесть яблоко или бутерброд с икрой или соленой рыбой, лишь когда лежит под напряжения действующего и работающего вместо её собственных почек аппарата. «Чего тебе, Саломея, привезти?» – «Удобный термос». Значит, такой, что не разобьется, случайно выскользнув из руки, когда другая неподвижно прикована к креслу трубками, по которым текут растворы.
Описания здесь не будет. Уже привыкли: «Вульворт» как «Вульворт», ряды недорогих вещей, необходимых в жизни и быту, без роскоши, нужных для людей небогатых, скорее даже бедных. Я прихватываю еще зимние светлокоричневые сапожки 38-го размера. К легкой дубленке. Всегда она носила 35-й, но дело к старости, здесь надо, когда «скорая помощь» гудит под окном, быстро, просто сунуть ноги в сапожки, нагнуться, подтянуть молнию, взять сумку, в которой другой, для лежания в специальном кресле, костюм, термос – будет новый! – коробка с бутербродами, коробочка с лекарствами, еще одна сумочка с деньгами на всякий случай, с ключами и всякой мелочью – и вперед, в холодную, промозглую машину, чтобы через всю Москву в больницу, в диализный центр. И это мы называем жизнью?
В «Вульворте» хорошо предаваться собственным, советским, воспоминаниям. Это сладко. Но романист появился здесь еще и потому, что ему нужно кое-что высказать о своем герое.
Сколько же мы перетерпели из-за этого ширпотреба! Помню рассказ Саломеи, европейской, мировой певицы, о том, как она, когда пела в опере одной из африканских стран, через горничную продала две или три бутылки шампанского, чтобы привезти мне карбюратор для автомашины. Так мы платили не за чувство безопасности и уверенности в завтрашнем дне, свойственное социализму, а за глупость руководящей элиты. Подобные детали уже перестают быть пищей для романиста, потому что они так странно спаяны с той эпохой, что требуют для выявления художественной выразительности слишком большого пояснения и очень подробных описаний общей атмосферы.
Много чего подобного промелькнуло у меня здесь в памяти. В частности, как после какого-то спектакля, летом, я уговаривал Саломею пройтись пешком по улице Горького, вверх. Это были молодые годы. Она отказывалась, отнекивалась, предлагала троллейбус, а вечер был так обворожительно хорош. Причину я узнал позже: она втиснула ногу в модную, от перекупщицы, туфлю 34-го с половиной размера и практически не могла идти. Зато сапожки, которые я на этот раз купил с запасом, вряд ли нынче окажутся малы. И тем не менее я верчу ладно скроенный и сшитый сапожок, вспоминая Саломею еще молодой, босой, на даче, какие там, даже в мороз, теплые сапожки! Мы и трусики зимой носили тогда исключительно из шелковой паутинки. Если бы можно было этот сапожок еще на ком-то примерить. Ах, вот, оказывается, в чем дело! Вот что загнало очень немолодого мужчину в академически недорогой «Вульворт»!