Марфа-посадница
Шрифт:
Ему дали коня, хлеба в дорогу, добрый нож на случай всякой дорожной несуразицы — много разоренного, озлобившегося народа шаталось по дорогам, и Тимофей поскакал.
В пути Язь насмотрелся всякого. Неприбранные трупы, расклеванные вороньем, голодающие бабы и дети в тряпье, что кричали, клянча, вослед, хоть затыкай уши, и недобрые лики встречных мужиков: раза два чуть не дошло до ножа. Сожженные деревни не могли приютить путника. Ночевал он в поле, подале от людей, сторожко привязав конский повод к ноге. Москвичи побывали на этой дороге всюду, понял Тимофей, и уже с тяжелым чувством подъезжал к родной деревне, боясь и там
Осень наконец-то вступила в свои права. Позолотила березки, смочила запоздалою влагой желтые поля. С неба, заволоченного облаками, то и дело начинало моросить. Когда Тимофей проезжал ближними перелесками, вновь дохнуло холодом, ветер пробежал про кустам, и листья дружно залопотали, выворачивая светлые изнанки свои, будто светлея от ветра. Стал крапать реденький дождик. Вот знакомый косогор, вот обогнуть ту горку, тут еще будет озерко, почти пересыхавшее летом. Осенью бабы в нем мочили холсты…
Подымаясь на стременах, Тимофей издали выглядывал над кустами: уцелело ли что? — боясь увидеть головешки, какие уже встречал не раз по дороге вместо знакомых деревень, и вздохнул с облегчением, когда показались коняевские крыши, облепившие дальний склон озерца, которое сейчас, с началом осенних дождей, снова наполнилось и проблескивало сквозь заткавшую его высокую болотную траву. С облегчением и тайной надеждой, что тут обошлось и москвичи как ни то миновали, прошли стороною, он, высмотрев луковку часовенки, сползшей к самой воде, меж бань, широко и истово перекрестился.
Но тревожно смотрелась деревня, и пока Язь подъезжал ближе, тревога его разрасталась. Какая тишина! Только мягко шуршали капли редкого дождика по тускло позолоченной листве молодых березок и ольшаничка, окружившего дорогу. Не слышно было крика петухов, ни собачьего лая, не мычала скотина, а с ближнего взгорья Тимофей увидел, что и меж изб не снует народ, не бродит живность, не курится дымок ни в котором месте. Деревня была мертва.
И только мелкий дождичек, постепенно усиливаясь, долгожданный и уже ненужный теперь, все сеялся и сеялся с белесого, размытого, во влажных серых шапках низко плывущих облаков осеннего неба.
Близ околицы (жердястые ворота были сбиты и вбиты, втоптаны в землю) лежал наполовину объеденный конский труп, в лицо повеяло тяжелым смрадом.
Две-три вороны сорвались с обнажившихся костей, с карканьем отлетели в сторону, ненавистно следя приближавшегося человека. По буланой разметанной гриве и хвосту Язь, кажется, даже признал, чья то была лошадь, и тут же, зябко поведя плечами, огляделся, чая увидеть невдали труп хозяина. Трофим Олексич не таков был старик, чтобы задаром глядеть, как уводят его кобылу, кормилицу и вечную надежу крестьянина, ибо что мужик без лошади! Ни пашни взорать, ни дров сволочить из лесу — ничего…
Он слез с коня и, ведя его в поводу, шагом прошел по улице, оглядываясь по сторонам. Дома стояли раскрытые настежь. Кое-где сорванные двери висели на одной петле. Язь спотыкался о рассыпанные копылья, наступал на вымокшую, искривившуюся клепку и какие-то тряпки, неразличимые под слоем грязи. Вымытый дождем, просветил красным отрывок браного праздничного узорчатого полотенца. Кому-то понадобилось корыто,
И, войдя по изгаженным, замаранным чьей-то, не то скотинной, не то людской кровью ступеням, сквозь расхристанные, сорванные двери в горницу, где какие-то тряпки волоклись под ногами, от свороченного набок стола и опрокинутой одноногой перекидной скамьи, хрустнув слюдою выбитой оконницы, он поставил бережно икону на лавку, в святой угол, сел на лавку, уронив руки на столешницу и обведя глазами все порушенное, разгромленное жилье, сник, сгорбился, не зная, что делать? И долго сидел недвижимо, под равномерный шорох дождя по крыше. Только конь изредка переминался, стоя у крыльца. Лучше бы уж пожгли, не так страшно бы было…
Вдруг — Тимофей прислушался — кое-где протяжно замычала корова и ей отозвался тоненький плач. Попритчилось? Он привстал, но на дворе уже снова стало тихо. Нет, ничего! Муха ли жужжала, верно. И снова Язь услышал за окном тоненький жалобный вой. Вроде собака, ан нет? Хоть какая жива душа!
Тимофей спустился с крыльца и побрел на звук. Конь нетерпеливо дернулся следом, прядая ушами, стараясь сорваться с привязи — тоже, видать, боялся, чуял, что нежилое место.
У третьего дома, за сараем, Тимофей увидел девку лет девятидесяти.
Девка сидела на земле, под избой, грязная, простоволосая, в каких-то ошметьях рванины, не прикрывавших колен, бесстыдно расставив тонкие дрожащие ноги. Увидев Тимофея, девка закричала.
— Уйди! Уйди! Уйди! У-у-у! — завыла она по-собачьи, и по остекленевшим диким глазам Язь понял, что девка решилась умом. Видимо, от многодневного голода она уже не могла вскочить и убежать, а потому только тоненько выла. Нетрудно было понять, от чего рехнулась девка: «Звери! Дитя ить еще! Да, верно, не один и был-то…»
Тимофей осторожно попытался поднять девку. Она отчаянно упиралась, царапалась, норовя ухватить глаза.
— Ну, ну! — приговаривал Язь без обиды, отводя лицо и отрывая тонкие (эк, оголодала!), неожиданно цепкие ручонки от бороды. Кое-как поднял, занес в избу. От девки остро пахло нехорошим. «Обмыть надо будет!» подумал Тимофей. Дверь припер колом, чтоб не убежала невзначай, и пошел за коровой на жалобный, услышанный прежде мык.
Одичавшую животину пришлось долго приманивать хлебом, пока, наконец, она далась в руки. Корова жалобно мычала, мотая головой. Он догадался, взглянув на вымя — недоена! Нашел корчагу, ополоснул в лужице, подвел корову к огороже, подставил корчагу и, присев, неумело, по-мужицки стал доить, оттягивая соски. Корова, вздрагивая телом, переступала от боли, верно, и, стараясь дотянуться до него, несколько раз лизнула шершавым языком в плечо. Соски разбухли, их приходилось разминать в ладонях. После первых неудачных попыток дело пошло резвее. Струйки молока брызгали сильней и сильней из переполненного вымени, и белая пенистая шапка над парным молоком все росла и росла.