Мариэтта
Шрифт:
«На что я сказала: “Ну так ничто ж не мешает попробовать”. У меня было твердое ощущение, что пробовать надо, что цензуру пройдет. Мне стоило труда этого замечательного человека уговорить попробовать. Я сыграла роль цензора. Я сказала: “Единственная у меня к вам просьба: заглавие «Марина Цветаева и Пугачев» не пройдет. На него сразу обратят внимание. Нужно другое название”. Она сказала: “Мне очень важно это заглавие”. На что я сказала ей: “Лидия Яковлевна, – тоже меня осенило, – а вы сделайте так. Заглавие придумайте другое, а начните свое повествование такими словами: эти заметки должны были называться «Марина Цветаева и Пугачев»”. Она так и сделала».
«Это было напечатано в советское время. Еще смешная подробность: когда мой соредактор Юра Цивьян, известный киновед, это читал (я дала ему это прочитать: вот это мы сейчас помещаем в Тыняновский сборник, вы член редколлегии). Он остроумный очень человек, он прочитал и сказал: “Так,
«Все удивлялись, американцы и европейцы, которые приезжали. Приезжали всякие. Побегает две недели в библиотеку, потом прибегает к нам с вытаращенными глазами, столкнувшись с условиями работы, когда надо рукой переписывать – никаких ксероксов, все надо рукой. Они говорят: “Я не понимаю, когда вы написала свою книгу?” В общем, действительно непонятно, когда мы работали, когда мы писали. Сейчас трудно себе представить, что не было ксерокса. Вся жизнь прошла на переписывание рукой. Другая часть жизни пошла на рабочий день, третья на заработки. Я долгие годы работала рецензентом самотека прозы “Нового мира”. Это было очень интересно, но это делалось для заработка. Потому что кооперативная квартира двухкомнатная, ее надо было оплачивать. Зарплаты не хватало. Рабочий день, потом только рабочая ночь и суббота, воскресенье на книги. Я не могу ответить на вопрос, когда это было все написано. Я никогда не могла этого понять».
«Презрение, ненависть к советской власти возникли в течение четырех часов. Когда я слушала, в тогда называвшейся коммунистической, а теперь снова богословской, аудитории в аудиторном корпусе Московского Университета доклад, который нам зачитывали, доклад Хрущева на ХХ съезде. Зачитывали так называемому партийно-комсомольскому активу, с удостоверением, со студенческим билетом каждый мог туда войти. 4 часа, кажется, он шел. И действительно можно сказать: вошла одним человеком – вышла другим. По всем обстоятельствам я вообще должна была бы дальше вступать в партию и т. д., у меня в семье было три коммуниста: мой отец и два старших брата. Один старше меня на 12 лет, другой на 10. Все трое – это, бесспорно, самые честные люди, которых я встречала в своей жизни. И, казалось, мой путь выбран, но этот доклад, он действительно произвел такую революцию у меня в душе, что <я поняла:> нет такой идеи, ради которой можно было бы загубить миллионы человеческих жизней».
«С этого момента начало катастрофически быстро утрачиваться какое-то мое положительное отношение к идее коммунизма и тем более к советской власти. Процесс этот шел с нарастанием в течение двух-трех лет. И закончился через несколько лет полностью. И я всегда говорила, и повторю и сегодня, что после ХХ съезда понять, что такое Ленин и что такое Октябрьский переворот, было делом техники. Поэтому кто говорит, что он понял это в 1990–91 году, тот лжет или себе, или нам. В этом я абсолютно убеждена».
«Разочаровавшись в советской власти полностью, я, конечно, не хотела заниматься никакой общественной деятельностью. Но до конца 5-го курса с удовольствием была редактором стенгазеты. И там много было интересного. Но в дальнейшем я пошла сама по собственной, по доброй воле работать в школу на два года. Это еще пока поступала в аспирантуру. И там меня тащили в партию. Для меня был вопрос совершенно, полностью решен тогда».
«Я не хотела ни малейшего прикосновения иметь к тогдашней советской общественной работе. Когда началась перестройка, тем более я не собиралась заниматься никакой общественной работой. Я страшно радовалась всему этому, и видела, что полно народу, тех, кого назвали “прорабы перестройки”, – <они> прекрасно взяли на свои плечи задачу объяснения людям через массовую печать, “Огонек», через “Московские новости”, через телевидение: что такое советская власть, что такое было наше прошлое. Я очень этому радовалась, и я считала, что наступил момент, наконец-то, для меня более свободного писания на любимые мною темы. И я занималась усиленно научной работой в те первые годы перестройки. И выпустила “Жизнеописание Михаила Булгакова” в 1988 году, и так далее. Первым толчком были наши танки в Вильнюсе. И я поняла просто физически, что я не могу. Я сидела, писала, работала – и я поняла, что не могу писать, пока каким-то образом на это не откликнусь. Я позвонила нескольким друзьям, сказала: “Я хочу написать письмо от нас, вы подпишете?” Сережа Аверинцев, Сергей Георгиевич Бочаров сказали: “Да-да, давай, пиши, мы это подпишем”. Я написала тогда. Это был мой первый общественный акт, январь 1991 года. А дальше вдруг я с ужасом увидела, что многое как-то изменилось. И люди как бы готовятся снова к диктатуре, сдать страну диктатуре. Причем интеллигенция как раз. Ну, что же делать, вот вроде оттепель очередная, ну, не получилось. Вот такие были настроения, не знаю, помнят ли их люди,
«С 1994 года я была членом Президентского совета у Бориса Николаевича Ельцина. И приняла посильное участие в предвыборной кампании его. Для меня даже не было вопроса: помогать тому, чтобы президентом стал Ельцин, а не Зюганов, или нет. Я взяла в своем институте отпуск на три месяца за свой счет. Как я, смеясь, говорила друзьям: я взяла отпуск за свой счет, которого у меня нет, – для того, чтобы не было двусмысленной позиции, что я получаю зарплату, а куда-то в это время поехала. И ездила по городам и весям, не то чтобы агитировала, а просто осуществляла там какую-то посильную помощь людям, и так далее. Вообще говорила с людьми на эту тему. Потому что вопрос стоял – или вернуться к той советской власти, о которой мы говорили, с цензурой и прочим, или двигаться дальше. Для меня вопроса не было. И потом я узнала, что президент объявил мне благодарность. И она, благодарность, мне была торжественно вручена. Так как дома у меня, в Москве, нет живого места, все занято книгами, поставить ее некуда, она стоит у меня здесь. Я ею горжусь».
А.П. Чудаков: «Нет, ну у нее безусловно сильный характер, конечно. Она, как сказать, никогда, никогда не отступает и прочее. Но в семейной жизни это не очень проявляется. Т. е. я бы не сказал, что она там на чем-то настаивает. Умная женщина всегда уступает, потому что они умнее, женщины вообще лучше. Она всегда считает, что, если заходит какой-то спор, то надо уступить где-то. И это делает, что, может быть, и непохоже со стороны, …тем более еще несколько лет тому назад видели ее в постоянной борьбе с чиновниками, с системой и т. д. Конечно, трудно было представить ее в другой ипостаси».
«Мы отмечаем всегда дни рождения. Мы приглашали всегда наших друзей. У нас бывали, ну скажем, Борис Балтер, Наум Коржавин, Войнович. За нашим столом сидели Фазиль Искандер и другие. А когда у нас появилась эта дача, то мы стали приглашать друзей на дачу».
«На байдарках у нас тоже была литературная компания. Но вообще, понимаете, когда плывешь на байдарке, особенно по опасной реке с порогами, там вообще не до разговоров, не только о литературе, но и вообще. Мы просто любили иногда сидеть у костра молча и смотреть на огонь».
«Когда-то в далекой юности я прочел высказывание Юрия Олеши, тогда в только что вышедшем его однотомнике, его долго не переиздавали. Там у него есть такое замечательное рассуждение, что раньше я всегда чего-то ждал, вот думал: ну сейчас я, конечно, занят, я расстроен, я вот пишу роман, я допишу роман, и я начну жить, сейчас у меня плохо, у меня нет квартиры, но я получу квартиру и тогда начну самостоятельную жизнь. А потом я понял, что, – а между тем эта жизнь проходит, эта та единственная жизнь, которая мне и дана. И на меня это произвело очень сильное впечатление. И я вот не помню, на Мариэтту именно это произвело или нет, но во всяком случае мы как-то в этом сошлись и действительно стали считать, так согласно, что идут действительно лучшие дни нашей жизни, и что их нужно вот так вот жить и ничего не ждать. А наслаждаться этой единственной данной нам жизнью».
А. Немзер: «Принято говорить, скорее за кадром, чем в кадр, о некоторой резкости и однонаправленности Мариэтты Омаровны. Разумеется, всякий человек, соприкасавшийся с ней лично в той или иной мере, этот пафос досжимания, доведения до конца на себе испытывал. Всегда ли это, что называется, душу греет? Да нет. Бывает по-разному. И мне приходилось испытывать недоумение в иных ситуациях. И, ну, не обиду, но что-то близкое, наверное. Какую-то досаду, мне иногда казалось, что меня не поняли или кого-то там из моих коллег, друзей не поняли. Но при любом таком недоразумении я ощущал, во-первых, человеческую красоту вот этого направленного движения отстаивания своих позиций.