Марина Юрьевна Мнишек, царица Всея Руси
Шрифт:
— Послушник я, великий княже, послушник Савка.
— Вот и славно, Савва. Так, говоришь, не хворал московский государь? Может, не довел до вас в монастыре слух?
— Великий княже, владыке то было известно от придворных истопников. Им ли не знать! Не появлялись в теремах лекари. На кухне никто отваров каких не приготавливал. В крещенский сочельник после литургии государь великое освящение воды отстоял. А ведь, по обычаю своему, целый день сочевничал: росинки маковой в рот не брал. Что твой инок.
Разговелся,
— С горчинкой? А государыня той кутьей разговлялась ли?
— Не скажу, княже. Почем мне знать. Слышать приходилось, что с государем вместе завсегда, как птичка-невеличка, клюет. К себе на половину придет, тогда и ест до отвалу. Толкуют, на государя за столом охоты глядеть нет: перепачкается весь, руки обо что ни попадя обтирает. Про то на поварне каждый мальчонка знает.
— Больше разговору о разговленье не было?
— Не было, святой отец. Государь про ход на Иордань толковать начал, что ему с утра идти. Дорога вроде недалека — всего-то от ворот кремлевских к реке спуститься. Вспоминать начал: от каких ворот-то? Запамятовал. На платье большого выхода жаловался: плечи давит. Дышать не дает. Как бы не сомлеть ненароком. Мол, боязно. И еще ноги не слушаются — подгибаются.
— И кто же внимание на жалобы царские обратил?
— А никто, княже. Он ведь больше по привычке царице пенял. Голос тихий, плачливый. Гундел, гундел… Отходя ко сну, стихиру твердить принялся, что на богоявленскую службу читать станут. Истопники сказывали: ни разу не запнулся: «Спасти хотя заблудшего человека…»
— Кто ж той стихиры не знает!
— Не торопись, отец Паисий. Пусть Савва все расскажет, как ему запомнилось.
— Прости, государь, кажется, только время тратить…
— Цыплят по осени считают, что запонадобится. Подождем.
— Так и читал: «…не сподобился еси, в рабий зрак облекшися: подобаше бо тебе, Владыце и Богу, восприяти наша за ны. Тебе бо крещуся плотию. Избавителю, оставления сподобил нас… Тем же вопием Ти, Христе Боже наш, слава Тебе…» Тут его боярин Борис Федорович Годунов и прервал: вот и ладно, сам ты себе, государь, грехи отпустил. Спи, мол, теперь с миром. И прочь пошел.
— Как это — сам себе грехи отпустил?
— Истопники в переходе солому в устье печи закидывали — все слышали. Сами и то диву дались.
— К чему бы такие слова на сон грядущий — вот о чем подумай, отец Паисий. И на том, говоришь, Савва, боярин ушел?
— Порядок в теремах такой заведен: Борис Федорович там всему голова. Ввечеру последним из государевой опочивальни уходил, а то и на всю ночь оставался, поутру первым входил. Никто до него не смел.
— А тем разом что же, царь
— Выходит, один. Утром государя уже закоченевшим нашли: руки-ноги, сказывали, не гнулись. А глаза открыты. Широко-широко.
— Как же ему отпущение грехов — посмертно, что ли, — дали? И посхимили как — над покойником обряд совершили?
— Нет, — владыка так тебе, великий княже, передать велел. Сначала писать собрался, только, поразмыслив, бумаге не доверился. Изустно отпустили грехов скончавшемуся государю. И схимить не стали. Из священнослужителей один владыка патриарх в спальне оставался. Иов.
— Поверить не могу! Православного государя? Молитвенника благочестивого? Кому же быть с новопреставленным, как не попам!
— Не моего ума дело, святой отец. Одно знаю, хоронили государя наспех. Вся Москва диву давалась.
— До всей Москвы дошло?
— Нешто от мира спрячешься, утаишься! А тут положили государя в гробницу не в царском платье, не в монашеском, — сказать стыд, в сермяжном кафтане! Как простолюдина последнего!
— Быть того не может, добрый человек!
— Сталося, уже сталося, княже. Замерла Москва от такого бесчестья своему государю. Поясом, и то простым, ременным, подпоясали! Что пояс — гробницы по росту не подобрали! Невесть откуда малую такую, ровно мальчишечью, раздобыли, и в нее покойника как есть силком затиснули.
— Господи, Боже наш, прости заблудшим душам их прегрешения — не ведают, что творят!
— Я и еще, отче, добавлю. В головах царям сосуд с мирром из самого дорогого венецейского стекла ставят, а государю Федору Иоанновичу — из торговых рядов скляницу самую что ни на есть дешевую спроворили — не устыдились. Как от собаки приблудной, от законного, на царства венчанного государя избавились!
— Вот ты нам и скажи, добрый человек, кто избавился?
— А что тут гадать: Годуновы проклятые. Их рук дело.
— Так владыка Серапион мыслит?
— Все так мыслят. На злое дело они всегда первые, изверги.
— Погоди, погоди; добрый человек! А что владыка мыслит: какой здесь Годуновым выигрыш? То Ирина Федоровна царицей была, теперь по московским-то обычаям одна дорога вдове — в монастырь. Выходит, и шурину царскому со всяческой властью распрощаться придется. Нет им в кончине государевой никакой выгоды.
— И у меня к тебе вопрос, Савва, если великий князь дозволит: кому по духовной престол перейти должон? Деток-то у государя покойного нет.
— То-то и оно, отче. Нет духовной. Нет никакой — ни старой, ни последней, искали, говорят, не нашли.
— Духовной нет? Последней государевой воли? Быть такого не может!
— Объявили уже всенародно: нету. А на словах покойный будто бы одно желание высказывал: царице Ирине в монастырь идти и постриг принять.
— Кто же это слова такие передает?