Маркс о распаде буржуазной идеологии
Шрифт:
«Научная» форма, свойственная капиталистическому мещанству, — это эклектика, возводящая в ранг высокой «методологии» обывательские рассуждения: «с одной стороны, нельзя не сознаться, с другой — нельзя не признаться», или что то же, жестко и формально противопоставляющая друг другу, противоречивые категории. Но большей части эклектизм тем бессодержательней, чем больше он украшен аксессуарами «передовой» науки. К ним принадлежит и радикально-критическая поза, иной раз вводящая в заблуждение людей, не дошедших еще до понимания основ современного общества. И эта форма идеологической деградации имеет широкое и еще живое значение. Внимательный читатель, вдумываясь в ту критику упадочной идеологии, которая дана Марксом, найдет в том, что им сказано о Милле, об эклектическом смешении схоластических рассуждений
Идеология времен упадка не может выдвинуть ни одной принципиально новой проблемы. Это и попятно: ей приходится, так же как и буржуазной общественной мысли классического периода, давать ответы на те вопросы, которые поставлены противоречиями капитализма. Различие между классиками и «новыми» идеологами заключается «лишь» в том, что первые искали честных и научных решений, хотя и не могли выполнить эту задачу с действительной полнотой и цельностью, — декаденты же трусливо избегают всего, что ведет к признанию истины, маскируясь либо «строгой научной объективностью», либо романтическим кокетством. Ленин в «Материализме и эмпириокритицизме» блестяще доказал, что Авенариус, Мах и прочие декаденты только повторяют в нарочито туманной форме, путая, и не договаривая, те же мысли, которые уже давным-давно и гораздо отчетливей быки высказаны реакционным идеалистом Беркли.
Выше мы видели, как плоско и эклектично трактуют декаденты проблему противоречивости прогресса. Но лучше обстоит дело с другим существенным вопросом капиталистической действительности — с проблемой общественного разделения труда.
Общественное разделение труда возникло задолго до капитализма. Но господство товарных отношений, все больше овладевающих всеми областями, настолько углубило и расширяло это разделение труда, что оно приобрело качественно новый характер. Основное явление — это противоположность города и деревни. Как говорит Маркс, «она наиболее грубо выражает подчинение индивида разделению труда и определенной, навязанной ему деятельности, — подчинение, которое одного превращает в ограниченное городское животное, а другого — в ограниченное деревенское животное и ежедневно заново порождает противоположность между их интересами» [14]
14
К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. Т. IV, стр. 41.
Второй из основных фактов, принадлежащих к общественному разделению труда, — разрыв между духовным и физическим трудом— углубляет все возникающие на этой почве противоречия. Для капитализма характерно, что и господствующие классы не могут избежать подчинения этой общественной тенденции и, как остроумно заметил Энгельс, вредные последствия общественного разделения труда распространяются и на тех людей из высшего слоя, «специальность» которых состоит в ничегонеделаньи.
Капиталистическое разделение труда охватывает не только все области материальной и умственной общественной деятельности, — оно проникает в души отдельных людей, вызывая в них глубокие деформации, которые возвращаются обществу в различных формах идеологических искажений. Безоговорочное приятие этих психологических и нравственных деформаций, их усиление и приукрашивание средствами декадентской философии является одной из главных черт периода культурного упадка.
Нередко история последних восьми-девяти десятилетий дает примеры превращения незаурядного человека в ограниченного филистера. Капиталистическое разделение труда, овладевая сознанием людей, заполняет его поверхностными явлениями повседневности, приобретающими мнимо-самостоятельное значение, отрыв теории от практики отделяет в людях, капитулировавших перед капитализмом и отказавшихся от сопротивления, разум от чувства. В результате нормальный буржуа приходит к убеждению, что он — маленькое колесо в гигантской машине, разгадать назначение и общий ход которой он не в силах. И если такая связь, такая вынужденная принадлежность к общественному целому отрицается (на
Такое опустошение общественной деятельности влечет за собой, как неизбежное идеологическое следствие, взгляд на частную жизнь, как на единственный островок, где есть несомненная и доступная пониманию реальность. «My house is my castle» («Мой дом — моя твердыня») — вот жизненная формула каждого капиталистического филистера. «Маленький человек», раболепствующий перед всяким, кто сильнее его, у себя в доме дает полную свободу своей подавленной и извращенной жажде господства.
Но объективные общественные отношения не позволяют себя одолеть посредством ложного толкования, в какой бы самонадеянной форме оно ни выражалось. Общественность осуществляет свои права и в этом узком, идеологически забаррикадированном пространстве частной жизни. Любовь, брак, семья — все это общественные категории, «формы существования» человека.
Искаженное отражение действительности в душе филистера воспроизводит и здесь ложное противоречие мертвой объективности и пустого субъективизма, С одной стороны, эти представления разрастаются и здесь до фетишизированной, мистифицированной «судьбы»; с другой стороны, жизнь чувств, не превращающихся в действие и отовсюду гонимых, все больше устремляется к «чистой интимности». В конце концов, безразлично, каким способом филистер пробует справиться с этими реальными противоречиями — апологетически их замалчивает, прикрашивая обычный буржуазный брак по расчету неискренней «любовью» или же решается на романтический бунт, видя в любой реализации человеческих чувств мертвящее начало, неизбежность разочарования, и укрывается от него в полном уединении, В обоих случаях односторонне, неверно и бессознательно воспроизводятся основные противоречия буржуазной жизни.
Вспомните, как Маркс, анализируя подчинение человека капиталистическому разделению труда, подчеркивал животный и тупой характер этого подчинения.
Животная ограниченность повторяется в каждом человеке, не борющемся конкретно и реально против этих губительных общественных тенденций. Такая ограниченность зафиксирована, и в идеологической форме — в противопоставлении рационализма и иррационализма, чрезвычайно модного в последние десятилетия.
Современные буржуазно-реакционные идеологи воспевают «неземную глубину» иррациональности. В действительности же здесь есть одна вполне земная тенденция, которая может быть прослежена по всей линии от суеверия темного крестьянина, через филистерский азарт игрока в скат и до «бессмысленной утонченности» душенной жизни, о которой так печально говорил Нильс Лине. Рационализм — это робость перед объективной капиталистической действительностью, сдача без боя, без сопротивления. Иррационализм — это такой же бессильный, такой же трусливый, такой же пустой и бессмысленный протест против нее.
Иррационализм, как мировоззрение, фиксирует опустошение человеческой души, выхолащивание общественного содержания из сознания человека и противопоставляет внутренней душевной жизни такой же опустошенный и мистифицированный мир разума. Поэтому иррационализм не только философски выражает, но и усиливает все возрастающую эмоциональную некультурность. Он апеллирует к самым низменным инстинктам, к тому животному, зверскому, что прививается людям жестокими условиями общественной жизни в условиях гниющего капитализма.
Декаденты-философы и декаденты-художники прошлых десятилетий не были, конечно, фашистами, и многие из них, может быть, даже большинство, отвергли бы с негодованием лозунг «земля и кровь»; но хотя у них и в мыслях не было, какие выводы и какое практическое применение может быть сделано из их писаний, на них лежит большая вина: проповедуя обращение к самым грубым и дурным инстинктам, они объективно подготовляли почву для распространения тех ядовитых продуктом идеологического гниения, которые вырабатывает фашистская разновидность умирающего империализма.