Март
Шрифт:
Михайлов бил киркой, комья глины шлепались жирно и веско, как жабы.
Бобыль, сторож академической пасеки, дожидаясь своего душевного квартиранта, выставил на дощатый стол горшок щей, вареный картофель, огурцы.
В сенях Денис долго и старательно счищал с сапог налипшую глину и грязь и, счищая, чувствовал ту приятную усталь, которая казалась ему «мужицкой» и которую он любил чувствовать.
– Спрашивали тебя, сударик, – прошамкал беззубый пасечник.
Денис сморщился. Всегда так: только войдешь в колею, только надумаешь всерьез одолеть курс,
– Не тутошний господин, – шамкал пасечник. – Я говорю: обожди, вот оне сейчас будут. А он говорит: не, дедок, пойду, апосля еще загляну. Я ему говорю: на дворе-то, сударик, не мед, сиди в тепле. А он свое: воздушком, дед, попитаюсь, люблю воздушком попитаться. – Старик хехекнул. – Занятнай, ей-богу. «Воздушком»!.. Ну, ты знай ешь. Стынет. Погодь! Оне, вот оне самые… – И старик, впустив гостя, притворил за собою дверь.
– Хлеб да соль!
Денис вскочил:
– Сашка!
– Тсс!
Они обнялись, поцеловались трижды. Михайлов взял Дениса за плечи, чуть отстранил.
– Фу-ты ну-ты. А? Ну как? Понюхал пороха? А? Ну, ей-ей, аника-воин!
Денис захлопотал:
– У нас не густо, да вкусно. Щей?
– Сыпь.
Михайлов отер платком лицо, бороду, разглядывая Дениса, сел к столу. И тут Денис заметил, как Саша осунулся и даже будто почернел.
– Эге-ге-ге… – Волошин растопырил пальцы, поднес руку к глазам. – Оттуда, что ль?
Михайлов усмехнулся, покачал головой – не из тюрьмы, дескать.
– Нет, брат, но вроде бы из могильного склепа.
– Как так?
– Да так… – Михайлов черпнул щей, понюхал. – Знатно! Ну ладно, Денис, я тебе потом скажу, а сперва уж ты. Согласен?
– Со свиданьицем – да и допросец. Узнаю.
– И я узнаю: обижаешься быстро. Есть это, чего уж! – Он улыбнулся. – Водится за вами, Денис Петрович! Ну, без обид?
– А когда я на тебя обижался? Ты любого озлобишь педантизмом, да не меня.
Они рассмеялись.
– Итак, господин студент, – начал Михайлов. – позвольте осведомиться: в академию надолго ли?
– Курс решил кончить.
– Похвально. А засим? Лесничество, что ли? Лесной царь? «Кто скачет, кто мчится…»
– Черт его знает, – задумчиво отвечал Волошин, раскуривая трубку. – Был в Черногории – знал, чем жить. Да только… «Как ни тепло чужое море, как ни красна чужая даль, не им размыкать наше горе…» Ну, приехал, живу. А дальше… Черт его знает, брат.
– Ага! Не знаешь?
– А ты знаешь? Небось в деревню позовешь? Хватит! Были! Мне – дело боевое! А это все «шумим, братцы, шумим».
– Так, – сказал Михайлов. – Очень хорошо. «Шумим»… А ежели не шумим?
Денис быстро и пристально глянул на Михайлова:
– А тогда не тяни за душу.
Михайлов оглянулся на двери.
– Дед на ухо тугой, – сказал Денис – Не бойся: ты, да я, да мы с тобой.
– Разговоров на неделю, но я – суть.
– Ну-ну…
Денис вытянул ноги под столом, попыхивая трубкой. Недолго попыхивал: вдруг забыл и уставился на Михайлова. Тот усмехнулся:
– «Шумим», говоришь?
– Ладно, ладно, – нетерпеливо пошевелился Денис. – А потом что же?
– А потом, брат, съехались в Воронеже, и пошла перепалка. Горячее других Жорж Плеханов. Не согласен, и баста.
– А Плеханов?
Михайлов нахмурился.
– Его знать надобно, как я знаю. Тон невозможный, упрямства на десятерых. Мне, говорит, господа, раз вы так, делать с вами нечего. И уехал. Однако большинство согласно на решительный метод. Большинство! Разумеется, с тем, чтобы не вовсе бросить прежнее пропагаторство.
Волошин сжал чубук; трубка курилась дымком, как пистолет после выстрела. Михайлов рассказывал: Воронеж… Сходки в Архиерейском саду… Сходки на пустынных речных островках, где бережной песок и хлесткий лозняк… Были «нелегалы» из Петербурга и Харькова, из Киева и Одессы. И толковали они минувшим летом о борьбе за политические права, о боевой организации революционеров, о едином центре, об агентах разных степеней доверия… Толковали, выходит, о том, о чем он, Волошин, не раз помышлял.
Денис слушал Михайлова, глядя в окно. В пустом огородишке вороны попрыгивали, свиристели, рябину доклевывали. И тянулись к мглистому горизонту бурые поля, брызгал мелкий острый дождик.
Михайлов умолк. Волошин сосредоточенно постукивал чубуком о ладонь.
– Видишь ли, Саша, ты здесь, в России, а я там, в горах, понял: пора взять оружие. И всерьез. И тоже, как ты, понял: настоящая боевая организация. И вот ты говоришь: она уже есть, уже создана. Так? Ну вот, а у меня в этой точке заковыка. Видишь ли… – Он выбил спекшийся табак из чубука, вновь зарядил трубку. – Нет, ты не думай, я это не к тому, как другие: дескать, централизм – чиновничество, а не товарищество. И не к тому, чтобы это я против подчиненности. В партизанских отрядах уж на что товарищество, полное равенство, а без подчиненности не обходится. Да и не обойтись, на войне как на войне.
– Так что же? – Михайлов и обрадовался и насторожился. – Хорошо ты, верно это сказал о централизме, о товариществе. Есть, знаешь, такие – решительно против. Никак в толк не возьмут, что перед нами громадная сила, а у нас… Что мы ей можем противопоставить? Только волю и преданность, преданность и волю, влитые в строгие рамки.
– Понимаю и принимаю. Но тут… тут другое. – Денис ткнул трубкой через плечо. – В парке грот есть. И пруд. Вот в пруд его бросили. Десять лет уж минуло, по когда думаешь о боевой конспиративной партии или группе…
– У-у-у, вон что! Нечаевская история? Повторения боишься?
Волошин ударил кулаком по столу:
– Боюсь!
– Не кричи.
– Да, да, боюсь, – тише повторил Волошин, глаза его недобро потемнели. – И никто – слышишь?! – никто не смеет меня упрекать. Боюсь. Мне плевать, кто он был, этот несчастный Иван Иванов. Слышишь, плевать! Вздорный ли честолюбец, намекавший, что отделится от Нечаева, или попросту глупец, не понимавший, что дело проигрывает от разных дрязг. Плевать мне…
– Но ведь никто и не…