Март
Шрифт:
– Постой-ка, брат, – перебил прокурор. – Батюшка сказывал? Ты его знаешь?
– А как же, ваше сокородь? Как же! – вроде бы даже приобиделся бомбардир. – Знаем-с. Коллежский асессор Николай Александрович, проживание здесь имеют, в Питере. Вот опосля, ваше высокородь, как, значит, отпустите, так я к ним и наведаюсь.
– Где же он живет?
Бомбардир сказал адрес. Никольский записал и улыбнулся.
– А барин твой где ныне? – продолжал прокурор.
– Ну, как они вышли в отставку, с той поры и не видел-с. Однако они не забывают. Вот к пасхе письмо получил, а в письме –
– А письмо не сохранил ли, братец? – Никольский поигрывал пенсне.
– Известно, сохранил, не обертка от табаку. Я, ваше сокородь, еще ехамши из Кракова…
– Откуда? – удивился Добржинский.
– «Краков» в здешнем просторечии – «Кронштадт», – объяснил подполковник с иронией в голосе.
Иронию эту мнительный Добржинский принял на свой счет и прихмурился: Добржинского лишь нынешним летом, после дела Гольденберга, перевели из Одессы в столицу, он еще не познал все «петербургские обстоятельства», но очень злился, подозревая, что его считают провинциалом.
– Что же ты «ехамши из Кракова»? – улыбался Никольский.
– Подумал, ваше сокородь, может, интерес поимеете. Так я его, письмо-то, и привез про всякий, стало быть, случай.
– А! Умница, умница, – похвалил Добржинский. – Давай!
– Рад стараться. Извольте. – Бомбардир сунул руку за борт зеленого мундира и вытащил конверт, завернутый в вощеную бумагу.
Казалось бы, все изобличало арестованного – он отнюдь не «отставной поручик» и отнюдь не «господин Поливанов», но когда бомбардир, сделав «налево кругом», промаршировал за дверь, арестованный равнодушно сказал:
– Этого молодца я видел впервые. У меня, господа, казенным денщиком другой солдат служил. Запамятовал, право, как его звали. А тоже, знаете ли, этакая вот рожа.
– Ну, – возмутился прокурор, – ни в какие ворота!
Никольский повертел пенсне, холодно спросил:
– Надеюсь, уж батюшку-то своего вы не забыли?
– О нет, разумеется. Только ведь не этого… как его бишь? Коллежский асессор, что ли? Я не тот Поливанов, о котором только что шла речь, и отец мой не коллежский асессор, проживающий в Петербурге.
– Послушайте, послушайте… – Добржинский шариком прокатился по комнате. – Все равно игра не стоит свеч.
Игре действительно приходил конец. И «отставной поручик» понял это, столкнувшись в тюремном коридоре с другим арестантом.
Он сразу узнал Дриго, хотя в последний раз виделся с ним полтора года назад, летом семьдесят девятого.
Встреча в тюремном коридоре не была случайной: «Поливанов» догадался – жандармы устроили негласную очную ставку. Всего лишь минуту всматривались они друг в друга в сумеречном коридоре, и на тупом, лупоглазом лице Дриго перемежались удивление, испуг, злорадство.
В камере именующий себя Поливановым вспомнил черниговские тополя, почтовую станцию, выбеленную мелом, старинные пушки, дремавшие на высоком валу, и светлую Десну, и медвяный запах заречных лугов.
Милый, добрый Лизогуб… Черниговский помещик, богач, бросил «ликующих, праздно болтающих», решил продать имения, а вырученными деньгами – огромной суммой – пополнить кассу революционеров.
В Чернигов к Дриго «отставной поручик» наведывался не однажды: и в тот страшный майский день, когда в Киеве цвели каштаны, а военный оркестр играл «Камаринскую», и потом, два месяца спустя, после Липецкого и Воронежского съездов.
Он держался начеку, и Дриго не удалось приманить его ночью на почтовую станцию, где уже дожидались жандармы. Луна в ту ночь была на редкость яркой, тополя недвижные. В тишине позвякивали удилами нерасседланные полицейские кони. Брякали сабли о чугунные плиты станционного крыльца… А он притаился неподалеку. Потом ушел тенью. Добрался до постоялого двора, и в ту ночь – «прозрачно небо, звезды блещут» – извозчик, рыжий еврей Мотька, гнал лошадей за семьдесят верст, к железной дороге.
Вот когда виделись они в последний раз с лупоглазым. Мерзавца все ж таки посадили за решетку, но вовсе не из-за лизогубовских имений: жандармы держали Дриго для опознания революционеров, встречавшихся с Лизогубом.
Конечно, Дриго откроет им «отставного поручика». И тогда Никольский с Добржинским обратятся к показаниям Гольденберга. Эх, Гришка, несчастный ты человек, многим навредил…
– Здравствуйте, Александр Дмитриевич! – сказал Никольский.
– Добрый день, Александр Дмитриевич! – сказал Добржинский.
Арестованный, именующий себя Поливановым, коротко поклонился.
– Маленькое заявление, господа.
– Пожалуйста. – Никольский ровным, уверенно департаментским движением положил лист бумаги, провел по нему кончиками пальцев. – Прошу.
Арестованный сел и написал размашисто:
Мое настоящее имя в настоящее время я называть не желаю.
Мотивы, руководящие мною в этом случае, – нежелание беспокоить и огорчать родных и любимых людей. Хотя я и не то лицо, которым я себя назвал, но при означении меня прошу именовать по-прежнему, то есть Константином Поливановым, дворянином Московской губернии. Указ об отставке, по которому я жил, получил в начале настоящего года от лица, назвать которое не желаю. Как составлен этот указ, настоящий он или фальшивый, мне неизвестно.
– Только и всего? – иронически скривился Добржинский.
– Ну что ж, – развел руками Никольский, – каждому овощу свое время.
… Уже смеркалось. На дворе были редкие огни, гнетущий, загадочный мрак. Никольский с Добржинским ехали в карете.
– Не чудится ли вам порою, Андрей Игнатьевич, – говорил прокурор, – что все мы вот в такой же тьме, как нынче на улице? Вдруг раздаются взрывы, один, другой, озаряют на мгновение ужасную картину, а потом все опять погружается в неведомое.
– Да вы положительно поэт, Антон Францевич, – улыбнулся Никольский.