Мартин Хайдеггер - Карл Ясперс. Переписка, 1920-1963
Шрифт:
Письмо Ясперса написано в конце августа 1933 года и заключает скрытую иронию. Уже в мае он разочаровался в своем друге, прослушав его доклад в Гейдельберге. Это была их последняя в жизни личная встреча. "По форме это была мастерская лекция, а по содержанию — профамма национал-социалистского обновления университета" (примечание 304). Слова Хайдегтера о "великолепных руках Гитлера" и его вера в существование "опасного международного союза евреев" окончательно отрезвили Ясперса. Он понял, что философ опьянен (вещь непростительная для "избранного ума") тем же "дурманом", что и немецкий народ. Запись сделана Ясперсом более чем через двадцать лет после встречи, и, возможно, он, хотя и в неизмеримо меньшей мере, чем Хайдеггер, разделял тогдашний энтузиазм. Во всяком случае, вызывает удивление то, что его удивила следующая филиппика Хайдеггера: "За столом он сказал слегка сердитым тоном: это безобразие, что существует столько профессоров философии — во всей Германии следовало бы оставить двух или трех. «Кого же?» — спросил я. Никакого ответа" (примечание 304). Разве эта фраза не вытекала из всего контекста предшествующей переписки, разве сам Ясперс уже в 1936 году не настаивал на резком сокращении числа заведующих кафедрами, разве к этому не подталкивал сам дух "аристократического университета"? Все это так, но что-то радикально изменилось. Вроде бы одно и то же приобретает совершенно другой смысл. Не потому ли, что один из членов "боевого содружества" теперь, в мае 1933 года, выпал из числа этих "двух или трех" вовсе не по философским причинам, а потому, что он женат на еврейке и не является — да и не может являться — членом национал-социалистской партии? По-человечески Хайдеггер, пусть ненамеренно, совершает бестактность, заводя этот разговор в доме Ясперса после своего "совершенно театрального", по выражению
Хайдеггер придет в римскую квартиру своего бывшего студента, изгнанника Карла Левита, в пиджаке, на лацкане которого будет красоваться значок национал-социалистской партии, чем вызовет недоумение последнего. Еще один пример: уволена с работы его близкий друг Элизабет Блохман, полуеврейка; она ждет от учителя слова сочувствия: "Он выражает Элизабет Блохман сожаление, как если бы с ней произошел несчастный случай" [3] .
Гуссерлевское слово "театральность" лучше всего характеризует краткий, но интенсивный период ректорства Хайдеггера. Хуго Отг сообщает, что по настоянию философа профессора при его вступлении в должность ректора должны были петь гимн движения "Хорст Вессель" и поднимать руку в партийном приветствии, причем в отдельном циркуляре объяснялось, что поднятие рук в "немецком приветствии" не может автоматически толковаться как принадлежность к национал-социализму. Хайдеггер пытался ввести среди преподавателей "суды чести" на манер офицерских; он поручил профессору Штилеру, бывшему морскому офицеру, заниматься со студентами военным делом; естественники жаловались, что во время ректорства Хайдеггера их питомцев слишком много времени заставляли уделять военным играм и общественным работам в ущерб учебе. Знакомство с негативным отзывом, который Хайдеггер написал на Эдуарда Баумгартена, Ясперс, воспринявший его как донос, отнес к "решающему опыту своей жизни": в нем заклеймлялся "гейдельберг-ский либеральный кружок вокруг Макса Вебера" (к которому принадлежал и он сам, с молодости боготворивший великого социолога) и презрительно упоминался "еврей Френкель" (врач, лечивший Ясперса). Не пришел Хайдеггер и на похороны своего учителя Эдмувда Гуссерля в 1938 году. И, наконец, главное: Хай-деггер осенью 1933 года стал первым ректором-фюрером Фрайбургского университета. В земле Баден принцип фюрерства восторжествовал раньше, чем в других землях. Историк Хуго Отт приводит в своей книге дневниковую запись (от 22 августа 1933 года) прелата Иозефа Зауэра, которого Хавдеггер сменил на посту ректора (не считая очень короткого ректората анатома фон Мёллевдорфа) и который оставался при нем номинальным проректором: "Дело рук Хайдеггера. Finis universitatum… И всю эту кашу заварил у нас этот дурень Хайдеггер, которого мы избрали ректором [в надежде], что с ним в Университет придет новая духовность. Какая ирония! Теперь нам не остается ничего другого, как надеяться, что другие немецкие, прежде всего прусские, университеты не сделают вслед за нами этот шаг в бездну, хотя их довольно явно к этому подталкивают. В таком случае эта баден-ская диковинка сама собой уйдет в небытие" [4] . В 1945 году даже такие благожелательные к философу коллеги, как ботаник Ёль-кен, признавали, что в тот период он нанес Фрайбургскому университету "очень большой вред". Вердикт гласил: "…[Хайцеггер] брутально поставил университет на путь национал-социализма и благодаря своей международной известности как философа способствовал ослеплению и введению в заблуждение многих тысяч людей" [5] . "Большинство фрайбургских профессоров, — пишет Р. Сафрански, — видели в Хайдеггере разбушевавшегося (einen wild gewordenen) бескомпромиссного фантазера" [6] . И они же с немалым удивлением констатировали, что за девять месяцев своего ректорства этот политически явно неопытный человек — "мечтательный мальчик", как назовет его впоследствии Ясперс — причинил их университету огромный вред.
[3]
H. Ott. Martin Hekjegger. Unterwegs zu seiher Biographie. Frankfurt/ New York, Campus Verlag, 1992, S. 149.
[4]
Ibid., S. 191.
[5]
Ibid., S. 310.
[6]
Safranski… S. 301.
Я перечислил некоторые (далеко не все) из постоянно упоминаемых в немецкой и французской литературе обстоятельств ректорства Хайдеггера для того, чтобы прояснить контекст послевоенной переписки с Ясперсом, которому почти все эти факты были хорошо известны, хотя прямо, за редким исключением, им не упоминались. Ясперс верил даже в то, что его корреспондент не совершал: например, что он лишил Гуссерля права пользования университетской библиотекой. Знал он и то, что Хайдегтер запретил вывешивать "еврейские плакаты", организовал в Англии стипендию для своего ассистента-еврея; знал, что он какое-то время состоял под негласным надзором гестапо, что его философское размежевание с некоторыми сторонами национал-социализма началось уже в 1935–1936 годах. Но тем не менее в известном отзыве от 22 декабря 1945 года, сыгравшем решающую роль в "деле Хайдеггера", Ясперс настаивал на отстранении философа от преподавательской работы как представляющего опасность для молодежи в нестабильной послевоенной обстановке.
Не знаю, сознавал ли Ясперс уникальность составленного им по запросу Комиссии Фрайбургского университета документа, решившего исход первоначального "дела Хайдеггера", но, насколько мне известно, впервые философ столь крупного ранга вынес от имени победителей вердикт по политическим мотивам другому крупнейшему философу. Как Хайдеггер в 1933 году перешел на сторону победителей, — со всеми фатальными последствиями этого шага для его будущей самооценки, — так теперь в стане победителей на неопределенно долгое время оказывается Ясперс. Конечно, победители совершенно разные, но речь не об этом. Просто я отнюдь не уверен, что позиция победителя обладает интеллектуальными преимуществами сравнительно с положением побежденного, получающего преимущество молчания (это не значит, что он не говорит и не пишет: просто он неслышим) и одиночества, которое в его власти оказывается сделать "хрустальным" (Ницше). Послевоенный Хайдеггер напоминает глубоководную рыбу, которую Ясперс пытается выманить на поверхность, добившись "полного" признания вины, вслед за чем якобы последует очищение. При этом забывается, что существенная часть вины философски уже преобразована в знаменитом "повороте", в радикализации первоначального вопрошания о бытии, а другая часть — она-то, видимо, и заботит Ясперса — относится к области банальной фактичности, которая, предупреждает Хайдеггер, чтобы стать мыслимой, нуждается в практически бесконечных пояснениях. Вина не поддается персонификации: окончательно разуверившись на примере Ницше в способности метафизики избавиться от одержимости техникой и "поставом", фрайбургский философ ликвидирует свою личную вину в форме всемирно-исторического фатума. На уровне же здравого смысла Хайдеггер выработал в 1945 году линию защиты, от которой, в сущности, никогда не отходил, более полно повторив ее в "Tatsachen und Gedanken" (опубликованных посмертно в 1983 году). Именно приверженность языку здравого смысла делает положение победителя интеллектуально столь ненадежным: побеждая в предполагаемой реальности и будучи вынужден отстаивать ее привилегированный статус, он ослабляет свои позиции в большом числе возможных миров, одним из которых является мир мысли. Хотя создаваемый побежденным язык является отчасти языком травмы, здравый смысл не дает нам критериев, с помощью которых мы могли бы не только судить, но и просто понимать его. Разрастаясь, "дело Хайдеггера" все более видится ему самому делом философии и, что еще важнее, делом того молчания, которое вызывает эту философию к жизни, питает ее. Этот язык все более стремится стать языком внешнего, продублировать в себе любой возможный упрек. Ясперс пытается спорить с его пророческим ритмом, указывая на его истоки, на сложные процессы вытеснения, которым он обязан своим появлением на свет; но, парадоксальным образом, сам он находится под обаянием этого языка, который попеременно чарует и отталкивает его. На уровне здравого смысла он уже задал свой главный вопрос (в письме к Ханне Арендт): "Как может душа [имеется в виду душа Хайдегтера. — M Р.], будучи нечистой… созерцать чистейшее?" [7] — но повторить его Хайдеггеру в таком виде он не может,
[7]
Ibid., S. 351.
При всем осуждении Ясперс лучше чем кто-либо другой понимает масштаб дарования Хайдегтера, что отражается в его отзыве: "Хайдеггер — сила значимая, и не содержанием философского мироюззрения, но владением спекулятивными инструментами… Иногда создается впечатление, будто серьезность нигилизма в нем объединилась с мистагогией волшебника. В потоке речи ему порой удается сокровенным и великолепным образом затронуть нерв философствования. Здесь, насколько я вижу, ему нет равных среди современных философов в Германии" (примечание 341). "Волшебник" тут явно пересиливает "нигилиста": отметим указание на виртуозное владение "спекулятивными инструментами" (в устах профессионала оно многого стоит) и на уникальную способность Хайдеггера затрагивать "нерв философствования". Никакая ненаучность ничего не может поделать с даром волшебства, которым обладает фрайбургский "гном". Поэтому в 1950 году Ясперс будет просить восстановить Хайдегте-ра в профессорской должности, чтобы дать студентам возможность благодаря ему общаться с великой философской традицией.
Уже в 20-е годы оба философа по-разному читают философские тексты, по-разному понимают саму процедуру их повторяющегося перечитывания. Для Ясперса перечитывание означает, что философия полностью состоялась и надлежит повторять ее как состоявшуюся, излагая то, что она уже, в сущности, сделала. Мы проясняем ее истинные намерения, оставаясь в пределах системы. Для Хавдеггера повторение — нечто принципиально иное. Он повторяет в текстах традиции то, что является в них изначальным в его понимании, т. е. чаще всего настолько периферийным, что их авторы впервые могли бы узнать об этом от столь позднего читателя, как Хайдеггер. Это и есть знаменитый "шаг назад", отступление в непрозрачную глубину традиции, которая очищается лишь в акте отступления, через него. Если Ясперс интерпретирует философские системы, то Хайдеггер медленно — и со временем все медленнее — читает конкретные тексты (например, известное высказывание Парменида о тождестве мышления и бытия, которое в его прочтении преобразуется в фундаментальное положение всей европейской метафизики). Способность такого чтения заставлять тексты говорить о несокрытом, которое, наконец, начинает звучать после долгого молчания, очень велика. Она очаровывает и вместе с тем раздражает Ясперса. Он традиционалист потому, что текст продолжает видеться ему средой, в которой живут и размножаются мысли. Он постоянно взыскует по-своему понимаемой простоты от того, кто видет простату в том, что представляется его корреспонденту непроницаемой сложностью. Оба философа понимают, что различия между ними, сами по себе значительные, могут если не исчезнуть, то по крайней мере на время раствориться в непосредственном общении. Но после ректорства и злоключений нацистского периода путь к окончательному объяснению проходит через письмо, через письма, которые и делают его невозможным.
После войны условия встречи, которая должна столь многое прояснить, формулирует Ясперс; он добивается решающего признания, которое, по мнению Хайдеггера, невозможно в сфере фактичности, где не происходит ничего принципиального. "Простое объяснение будет изначально до бесконечности превратны", — предупреждает фрайбургский философ (письмо 129). Кроме того, остается неясным, как Ясперс проделывает свой отрезок пути к встрече и решающему объяснению. Ведь "боевое содружество" 201х годов основывалось на общей оценке тогдашней ситуации; и, по сути, Ясперсу предстояло разобраться со своей укорененностью в том времени так же, как и его бывшему другу. Но условия формулирует именно он, и, к сожалению, важнейшим из них оказывается зона предполагаемой невинности, из которой он говорит. Речь вдет, конечно, об интеллектуальной, а не политической невинности; в политическом смысле, по Ясперсу, в существовании национал-социалистского режима виновны все немцы. Мы, сказал он в 1945 году, не вышли на улицу, когда депортировали наших еврейских сограждан, мы не протестовали. Следовательно, в том, что мы живы, — наша вина. "Мы жили в государстве, которое совершило эти преступления. Мы сами, правда в моральном [курсив мой. — М. Р.] и юридическом смысле слова, невиновны. Но поскольку мы были гражданами этого государства, мы не можем отделить себя от него. А это означает, что вместе с новым государством мы отвечаем за содеянное государством преступным. Мы должны нести последствия. Это означает политическую ответственность (Haftung)" — читаем в тексте Ясперса "Автопортрет" [8] . Казалось бы, совершается радикальный жест, акт вменения коллективной вины, но в нем удивительным образом отсутствует моральная ответственность каждого отдельного лица; оказывается, что некто, нравственно невинный, добровольно принимает на себя вину преступного государства, отвечает за него. Открывается лазейка чистой совести, берущей на себя чьи-то грехи. Бывший друг, очевидно, не попадает в категорию людей нравственно невинных, и ему надлежит каяться; в его случае добровольной ответственности явно недостаточно.
[8]
K. Jaspers. Was ist Philosophie? Ein Lesebuch. M"unchen, Piper & Co. Verlag, 1975, S. 28.
Конечно, публичное объяснение не состоялось прежде всего потому, что в нем не было нужды, оно состоялось в той невозможности состояться, каким являются тексты обоих философов. После войны различия между тем, что они делают, становятся столь существенными, что их уже нельзя ликвидировать в акте дружбы, а тем более в ходе публичной дискуссии. Остается апелляция к "ранним годам" как к некоему Золотому веку. Но если внимательно читать письма 20-х годов, выяснится, что нечто, магическим образом пропадавшее в моменты личных встреч, потом вновь и вновь появлялось, требуя в качестве компенсации новых встреч и т. д.
К середине 30-х годов Хавдеггер обрел способность сущностного одиночества в созданном им пространстве языка, одиночества, которое делает коммуникацию своим необязательным дополнением. Понимая невозможность "решающего объяснения", — не потому, что его не хотят, а потому, что его не существует, — он желал встречи на любых условиях, чтобы просто пожать руку, посмотреть в глаза. Прочитав "Введение в философию" Ясперса, он окончательно понимает, какую всепроникающую роль коммуникация играет в его мире. Но и монологи, возражает он, "могли остаться тем, что они есть. Мне думается, они [монологи] еще не таковы — еще недостаточно сильны для этого. Читая эти строки Вашего письма, я вспомнил слова Ницше, которые Вы, конечно, знаете: «Сотня глубоких одиночеств в совокупности образует город Венецию — это его очарование. Картина для людей будущего». То, что подразумевает Ницше, лежит вне альтернативы коммуникации и не-коммуникации… В сравнении с тем, что мыслится в том и другом случае, по существу мыслью будущего, мы просто гномы" (письмо 132). Монолог остается таковым потому, что недостаточно монологичен; перейдя определенную черту, став "достаточно сильным", овладев, как Венеция в афоризме Нищие, "сотней глубоких одиночеств", он также окажется вне возможного противопоставления коммуникации и не-коммуникации. Именно по сравнению с этой мерой одиночества мы, всё еще противопоставляющие одиночество неодиночеству, "просто гномы". Поэтому он хочет обычной встречи. Если бы Хайдеггер не верил в дружбу Ясперса, он вряд ли попросил бы фрайбургскую Комиссию по чистке обратиться за отзывом о нем именно к нему. Во всяком случае, никого ближе этого философа в 1945 году у него не было. Ясперс бескомпромиссен в своем стремлении к окончательному объяснению. Хайдеггер бескомпромиссен в своем мышлении: комментирующий философ, он в процессе максимально медленного перечи-
тывания открывает в оригинале то, что от него ускользало, то, что находилось за пределами систематически передаваемого смысла. От своих студентов он также ждет укорененного в открытой традиции слова — в этом ауратический момент его лекционной работы. Он понимает устную практику принципиально отличным от Ясперса образом. Речь для него — это нечто более обязательное, сложное, мучительно подготавливаемое, чем конвенциональное письмо. Это своего рода сверхписьмо. С одной стороны, он запрещает студентам зачитывать заранее скомпонованные рефераты, а с другой — необязательно импровизировать, демонстрируя "спонтанность". Он добивается, чтобы их речь укоренялась в принципиально незавершаемой традиции, была полностью обязательной и полностью открытой. Ясперс хорошо описывает впечатление от доклада его друга в 1929 году: "Я слышал в Ваших словах столь самоочевидное для нас обоих, отчасти мне чуждое, но все-таки тождественное. Есть еще философствование!" (письмо 95). В этой лекции Хайдегтером была воссоздана атмосфера личного общения, когда чуждость слов не препятствует тому, что всего лишь понятное воспринимается как тождественное; текст не в силах передать это близкое к экстазу состояние. Но именно эту речь, по Хайдеггеру, и надлежит записывать; при этом акт записи менее значим, нежели вызов к жизни этого типа речи, создание точек, из которых она может исходить. В их создании он видел свою главную заслугу как преподавателя.