Мартин Иден
Шрифт:
Наступил и день, когда повесть «Запоздалый» была окончена. Агент из магазина пишущих машинок пришел за машинкой и ждал, сидя на кровати, пока Мартин, поместившись на единственном своем стуле, не допечатал последних страниц заключительной главы. «Finis» — написал он под конец большими буквами; для него это, действительно, было концом. Он с чувством облегчения смотрел, как уносили пишущую машинку. Затем он лег на кровать. Он ослабел от голода: уже тридцать шесть часов, как он не ел, но он об этом не думал. Он лежал на спине с закрытыми глазами и вообще ни о чем не думал, в то время как туман, в котором он жил все это время, постепенно сгущался, заволакивая понемногу его сознание. Почти в бреду он начал громко бормотать слова из стихотворения неизвестного автора, которое Бриссенден любил декламировать. Подслушав за дверью его монотонное бормотание, Мария не на шутку встревожилась. Сами слова не имели для нее значения, но ее волновал факт, что Мартин говорит сам с собой. «Конец всему», таков был лейтмотив
Мария не могла больше этого вынести. Она побежала на кухню и наполнила супом небольшую мисочку, положив туда львиную долю крошеного мяса и овощей, которые она выловила большой суповой ложкой со дна горшка. Мартин пришел в себя, сел и начал есть; жуя, он успокаивал Марию, уверяя ее, что у него нет ни малейшей лихорадки и что он не бредил.
После ее ухода Мартин уселся, согнувшись, на краю кровати и тоскливо обвел комнату взглядом широко открытых, ничего не видящих, потускневших глаз; случайно взор его остановился на разорванной бандероли журнала, принесенного еще утром. Он так и не развернул его. Вдруг словно луч света озарил его затуманенный мозг.
«Да ведь это „Парфенон“, — подумал он, — августовский номер „Парфенона“, в нем должна быть „Эфемерида“. Если бы только Бриссенден мог это видеть!»
Он перелистывал журнал и вдруг остановился. «Эфемериду» напечатали с роскошной виньеткой и украшениями в стиле Бердсли на полях. С одной стороны виньетки была фотография Бриссендена, с другой — британского посла сэра Джона Вэлью. В предисловии редактор приводил слова сэра Джона Вэлью, уверявшего, что в Америке поэтов нет; и печатая «Эфемериду», «Парфенон» словно хотел ответить: «Вот вам, сэр Джон Вэлью, прочитайте-ка эту штуку». Приводились слова Картрайта Брюса, наиболее выдающегося, по словам журнала, критика в Америке: «„Эфемерида“ — величайшая поэма, когда-либо написанная в Америке». Предисловие редактора заканчивалось словами: «Мы еще не в состоянии дать правильную оценку этой поэмы; может быть, мы никогда и не будем в состоянии это сделать. Но мы читали ее много раз, удивляясь словам поэта и сочетаниям их, дивясь, каким образом мистер Бриссенден умел находить их и связывать между собой». Затем следовала сама поэма.
— Хорошо, что вы умерли, Брис, старина, — прошептал Мартин и уронил журнал на пол.
Пошлость и вульгарность всего этого была омерзительна, но Мартин апатично заметил, что сам он не испытывал особого омерзения. Он был бы рад разозлиться, но у него не хватало энергии даже сделать попытку. Слишком сильно было охватившее его оцепенение. Кровь у него так застыла, что сердце уже не могло забиться сильнее даже от негодования. В сущности говоря, не все ли равно? Приемы журнала соответствовали уровню всего остального, что Бриссенден так осуждал в буржуазном обществе.
«Бедный Брис, — подумал Мартин, — он никогда бы мне этого не простил».
Сделав над собой усилие, он взял коробку из-под бумаги для пишущей машинки. Пересмотрев ее содержимое, он вытащил оттуда одиннадцать стихотворений, написанных его другом. Он разорвал их на четыре части и бросил в корзинку. Он делал это спокойно, лениво, а когда кончил, уселся опять на кровать, машинально уставившись в одну точку.
Он не видел окружающих предметов и не знал, сколько времени он так просидел. Вдруг в его затуманенном сознании возникла длинная, белая, горизонтальная полоса. Это было интересно. Наблюдая за тем, как эта полоса постепенно начала обрисовываться все яснее и определеннее, Мартин, наконец, увидел, что это коралловый риф, возвышавшийся над белым гребнем волн Тихого океана. Далее он заметил среди волн прибоя маленькую лодку, легкую местную лодку. На корме сидел молодой бог с бронзовым телом, вокруг бедер у него был обернут кусок ярко-красной материи; в руках он держал сверкающее на солнце весло. Мартин узнал юношу. Это был Моти, младший сын вождя Тами; остров этот был Таити; вон там, за тем видневшимся вдали рифом, находилась чудная страна Папара, где у устья реки стояла соломенная хижина вождя. День склонялся к вечеру, и Моти возвращался домой после рыбной ловли. Он ждал высокой волны, на гребне которой он мог бы перескочить через риф. Вдруг Мартин увидел и самого себя с веслом в руках, сидящего на носу лодки; в прежние времена он частенько так сиживал, выжидая, пока не вырастет позади лодки бирюзовая стена; тогда Моти давал знак и он изо всех сил начинал работать веслами. Но вот он уже перестал быть простым наблюдателем; Моти громко крикнул, и они
Картина вдруг исчезла, и перед Мартином снова возник лишь беспорядок своей жалкой конуры. Напрасно он снова старался увидеть Таити. Он знал, что там, среди деревьев, раздавалось пение и что девушки танцевали, озаренные лучами луны; но он уже не мог видеть их. Он видел только письменный стол, на котором все было разбросано, пустое место, где недавно еще стояла пишущая машинка, и давно не мытые стекла окон. Он закрыл глаза и с глубоким, похожим на стон вздохом заснул.
Глава XLI
Он проспал всю ночь тяжелым сном и не просыпался до тех пор, пока его не разбудил почтальон, разносивший утреннюю почту. Мартин чувствовал усталость и апатию и без всякого интереса взялся за письма. Один тоненький конверт содержал чек на двадцать два доллара; деньги пришли из редакции «пиратского» журнала. Целых полтора года Мартин приставал к редактору по поводу этих денег и только теперь получил их. Он равнодушно отметил размер суммы. Радость прежних лет, испытываемая им при получении чека от издателя, исчезла бесследно. Этот чек не походил на прежние: он не был полон заманчивых обещаний. Для него это был просто чек на двадцать два доллара — и больше ничего; на эти деньги он мог купить что-нибудь съестное.
С этой же почтой был получен другой чек, присланный нью-йоркским еженедельником в виде оплаты за юмористические стихи, принятые несколько месяцев тому назад. Этот чек был на десять долларов. Мартину пришла мысль, которую он начал спокойно обдумывать. Он не знал, что будет делать в ближайшем будущем и не торопился приняться за что-нибудь. Между тем нужно было жить. У него было много долгов. Не наклеить ли марки на огромную кипу рукописей под столом и не отправить ли их снова в путешествие? Не окажется ли это выгодным вложением капитала? Одна или две, быть может, будут приняты. На это можно будет жить какое-то время. Так он и решил. Получив по чекам деньги в оклендском банке, он купил на десять долларов марок. Мысль вернуться домой и приняться за приготовление завтрака в душной маленькой комнате была ему противна. В первый раз в жизни он решил забыть о своих долгах. Он знал, что мог приготовить сытный завтрак у себя за пятнадцать или двадцать центов. Но вместо этого он пошел в кафе «Форум» и заказал завтрак за два доллара. Лакею на чай дал он четверть доллара и истратил пятьдесят центов на пачку египетских папирос. Он закурил в первый раз после того, как Рут попросила его бросить. Теперь больше не было причины не курить, и, кроме того, Мартину этого хотелось. А какое значение имели деньги? На пять центов он мог купить пачку табаку и курительных бумажек и скрутить сорок папирос, но что же из этого? Деньги для него сейчас значения не имели, разве только постольку, поскольку можно было на них что-нибудь купить. Не имея карты берегов, не зная куда пристать, без руля плыл он по течению; так было лучше, он меньше чувствовал жизнь, ведь жить ему было больно.
Дни проходили за днями, и он систематически спал по восемь часов в сутки. Хотя теперь, в ожидании новых чеков, он и ел в японском ресторане, где можно было пообедать за десять центов, все же его истощенный организм укреплялся: он полнел, и щеки его округлились. Он не мучил себя непосильной работой, чтением и бессонными ночами. Он ничего не писал и не открывал ни одной книги. Он много гулял, ходил по горам и проводил достаточно времени в безлюдных парках. У него не было ни друзей, ни знакомых, и он не стремился их приобрести. Ему ничего не хотелось. Он ждал какого-нибудь внешнего толчка, какого-нибудь импульса, который мог бы снова привести в движение его словно остановившуюся жизнь; откуда мог явиться этот толчок, он не знал. А между тем он продолжал жить бесцельной, праздной и пустой жизнью.
Как-то раз он съездил в Сан-Франциско, чтобы повидать там «настоящую грязь». Но в последнюю минуту, когда он уже поднимался на верхнюю площадку лестницы, он внезапно передумал, повернул обратно и, быстро удалившись, зашагал по переполненным народом улицам гетто. Он испугался при мысли опять услышать философские споры и быстро бежал, опасаясь, как бы кто-нибудь из «тех» не встретил и не узнал бы его.
Иногда он просматривал газеты и журналы, желая знать, что пишут об «Эфемериде». Поэма произвела сенсацию, и какую! Все читали ее и рассуждали о том, настоящая ли это поэзия. Местные газеты были полны «Эфемеридой», о ней ежедневно появлялись в печати целые столбцы научной критики, шутливых статей и серьезных писем подписчиков. Элен Делла Дельмар (провозглашенная с трубным гласом и барабанным боем величайшей поэтессой Соединенных Штатов) не сочла Бриссендена достойным занять место рядом с ней на спине крылатого Пегаса и писала длиннейшие письма, доказывая, что он вовсе не может считаться поэтом.