Маска Аполлона
Шрифт:
Спевсипп сказал, что люди культурные, сами читавшие Платона или хотя бы говорившие с теми, кто читал, поддаются агитации не так легко; но и они начинают верить, что реформы проводятся слишком поспешно и вызовут хаос, это им внушают каждый день. Самую серьезную поддержку, сказал он, Дион имеет среди людей, которых он почти не знает, а я вообще не встречал: это потомки древней Сиракузской аристократии, отцы которых боролись со старым тираном. Их восстание было недолгим, но свирепым; ответ Дионисия соответствующим; они, или их вдовы, передали сыновьям факел кровной мести, и он еще тлел.
Он мне еще много чего рассказывал, но почти всё остальное забылось: к тому времени я уже по уши в «Вакханках»
Я сказал, надеюсь, что ему это удастся; а сам думал, придет ли он в театр. И переменится ли ко мне, если я хорошо сыграю; откроет ли снова дверь свою для меня. Я боялся, что эта пьеса не для него: он может увидеть в ней лишь еще одну сказку про Олимпийцев, которые ведут себя хуже людей. Но этого бога головой воспринять невозможно; как раз об этом и пьеса, насколько я понимаю. Я должен играть — как чувствую; а всё прочее оставить богу.
Стратокл, хормейстер старого Дионисия, оставался в городе, дифирамбы ставил, так что всегда был под рукой. Этот человек знал своё дело и не считал для себя зазорным прислушаться к протагонисту, что в нашей пьесе очень важно. И всё шло так хорошо, — мы уж начали бояться, как бы какой бог не позавидовал; и почти обрадовались, когда масочник сказал Менекрату, что подмастерье испортил его маску, — краску на нее пролил, — и теперь она будет готова только к спектаклю.
— Если что, — сказал Менекрат, — я могу надеть вторую маску Ипполита. — (Там три маски: счастливая, сердитая и предсмертная) — Пентей по всей пьесе молод и сердит; так что в крайнем случае сойдет и она; а мы сможем сказать, что принесли жертву богу удачи.
— Аминь, — ответил я.
На Сицилии пьесы начинаются очень рано, потому что скоро наступает жара. Театр в Сиракузах обращен к юго-западу и врезан в склон Ахрадины. Солнце поднимается за горой, и начинаешь в сумерках ее тени, пока первые лучи не осветят сцену.
В то утро небо пылало, громадные крылья пламени вздымались с востока из-за горы почти до самого зенита. Но когда подошло наше время, эти крылья сложились и замерли; нам осталось тонкое мрачное зарево пурпура и бронзы. Увидев этот заколдованный мрачный свет, который сам Эврипид мог бы вписать в свою пьесу, мы с Менекратом переглянулись; мы не решались сказать «Добрый знак!»
Погасили факелы, провожавшие зрителей на места; зазвучали флейты… Я надел свою маску.
Дионис вступает один. У меня есть свой приём, которым я всегда пользуюсь, когда пьеса начинается в полумраке. Я прохожу к алтарю Семелы, на котором догорает огонь, — это у драматурга так, — там подбираю факел, зажигаю его, поднимаю над головой и осматриваюсь вокруг. И весь вступительный монолог читаю вот так, с факелом, расхаживая по сцене, разглядывая царский дворец, который мне предстоит разрушить. Бог не может быть похож на смертного, замышляющего зло. Он любопытен, он хочет понять, что здесь происходит; так леопард, пришедший из горных лесов, бесшумно крадется вдоль людских стен, нюхает их… И нет в нем никакой вины, что он именно таков.
Я люблю это спокойное начало. Потом, когда я поднимаю голос, призывая фригийских менад, — все вздрагивают;
Уйдя со сцены, я увидел Менекрата уже одетым; на затылок сдвинута маска Ипполита, новую так и не принесли. Я сказал, обидно, что ему придется играть в старой маске; ведь все остальные просто замечательны. Он возразил:
— А знаешь, мне так даже удобнее. Я с этой маской сыгрался. Больше всего боялся, что сейчас примчится посыльный, весь в мыле, и притащит другую, пока я ботинки шнурую. Знаю я этих знаменитых художников; никому не хочется такого обижать, хореги всегда на его стороне, потому что им еще придется иметь с ним дело… Новую пришлось бы носить, едва глянув на себя в зеркало; а этого мало.
Я обрадовался, что он принял это так легко, и пошел переодеваться в пророка Тиресия.
Когда я вновь вышел на сцену, небо уже начинало синеть, и горы осветились солнцем. Это как раз то, что нужно, когда вместо богов выступают смертные.
Тиресия при желании можно приподнять; некоторые актеры так и делают; но я предпочитаю отдавать эту сцену царю Кадму, старому приспособленцу, который готов, ничего не спрашивая, плясать в горах хоть с богом, хоть с шарлатаном если это придает ему какой-то статус. Я играл просто откровенного человека, ради смеха его. Он помогает раскрыть пьесу; ведь как Пентей ни злобен и ни упрям — кто-то должен подчеркнуть его искренность. В ней самый гвоздь трагедии.
Тиресий слеп, и маска для него соответствующая: смотреть можно только через щелочки между веками. Но и через них было видно, что принимают нас хорошо.
Менекрат закричал, понося вакханок и их обряды. И как раз перед его выходом первые солнечные лучи осветили сцену, один попал прямо на дверь, уже открытую. «Кто-то из богов любит нас сегодня», — подумал я.
И вот в этот свет вступил Менекрат; там большой выход с толпой статистов. Одеяние его горело кровавым пламенем, на нем полыхало золото и сверкали камни. И он был в новой маске. Должно быть, ее принесли в самый последний момент, когда я переодевался. Такого достаточно, чтобы выбить из колеи любого актера; но он держался отлично, головы не потерял.
И тут я начал слышать зрителей. Сначала стало слишком тихо; потом толпа загудела, послышались сердитые возгласы; а потом — смех. Хорошие маски лучше всего видны издали. Менекрат подходил в маске Пентея, а я старался рассмотреть ее через свои щелочки слепца, чтобы понять, что там не так. Хорошая характерная маска; резкое, гордое лицо; в самый раз для ненавистника смеха и врага радостного бога. Так что же там не в порядке? И тут я увидел.
Маска была портретная, какие в комедии используют, только не такая грубая; карикатура, но карикатура мягкая, приглушенная, чтобы хоть как-то соответствовать трагедии. То было лицо Диона.
Менекрат начинал свой длинный монолог, — а я в сцену врос; стоял деревянный, как столб. Вспомнил все проволочки, извинения масочника; а потом ее принесли, когда я уже на сцене был, так что не мог увидеть… Когда копье впивается в тело, бывает — человек смотрит на него и удивляется, что это такое; пока до него не доходит боль. Вот так дошла до меня мысль о Дионе: ведь он сидит там на почетной скамье, а мы бросаем это поношение ему в лицо! Ведь он будет уверен, что я знал!
Он и так уже наверняка подумал обо мне хуже, из-за того что я согласился играть. А теперь будет думать, сколько же заплатили мне Филист и его хозяин, чтобы я на это пошел? Ничтожество в маске, продавец иллюзий; наложник поэтов, тратящий жизнь свою на демонстрацию страстей, которые любой философ старается обуздать; бездомный бродяга, кочующий из города в город — таких людей купить не трудно…