Мастера американской фантастики
Шрифт:
— Нет, — сказал Фойл.
— Так вот слушай. На тебя заготовлено дело. Наш адвокат в Нью-Йорке только ждет звонка, чтобы обвинить тебя в саботаже, пиратстве в космосе, грабеже и убийстве. Престейн добьется твоего осуждения в двадцать четыре часа. Если у тебя и раньше было знакомство с полицией, это означает лоботомию. Они вскроют твой череп и выжгут половину мозгов, и ты никогда не сможешь джантировать.
Дагенхем замолчал и пристально посмотрел на Фойла. Когда тот покачал головой, Дагенхем продолжил.
— Что ж, тебя присудят к десяти годам того,
Ворга, я убью тебя насмерть.
— Я ничего не знаю о «Номаде». Ничего!
— Хорошо. — Дагенхем сплюнул. Внезапно он протянул сжатый в ладони цветок орхидеи. Цветок почернел и рассыпался. — Вот что с тобой будет.
5
К югу от Сен-Жирона, возле франко-испанской границы, тянутся на километры под Пиренеями глубочайшие пещеры во Франции — Жофре Мартель. Это самый большой и самый страшный госпиталь на Земле. Ни один пациент не джантировал из его чернильной тьмы. Ни один пациент не мог узнать джант-координаты мрачных глубин госпиталя.
Если не считать фронтальной лоботомии, есть всего три пути лишить человека возможности джантировать: удар по голове, расслабляющий наркотик и засекречивание джант-координат. Из этих трех наиболее практичным считался последний.
Камеры, отходящие от запутанных коридоров Жофре Мартель, были вырублены в скале. Они никогда не освещались. Коридоры никогда не освещались. Лучи инфракрасных ламп пронизывали мрак подземелий. Охрана и обслуживающий персонал носили специальные очки. Для пациентов существовали лишь тьма да отдаленный шум подземных вод.
Для Фойла существовали лишь тьма, шум вод и однообразие госпитального режима. В восемь часов (или в любой другой час этой немой бездны) его будил звонок. Он вставал и получал завтрак, выплюнутый пневматической трубой. Завтрак надо было съесть немедленно, потому что чашки и тарелки через пятнадцать минут распадались. В восемь тридцать дверь камеры отворялась, и Фойл вместе с сотнями других слепо шаркал по извивавшимся коридорам к Санитарии.
Там, также в темноте, с ними обращались, как со скотом на бойне — быстро, холодно и эффективно. Их мыли, брили, дезинфицировали, им вкалывали лекарства, делали прививки. Старую бумажную одежду удаляли и сжигали, и тут же выдавали новую. Затем их так же безучастно гнали в камеры, автоматически вычищенные и обеззараженные во время их отсутствия. Все утро Фойл слушал в камере лечебные рекомендации, лекции, морали и этические наставления. Потом снова наступала закладывающая уши тишина, и ничто не нарушало ее, кроме отдаленного шума вод и едва слышных шагов надзирателей в коридоре.
Днем их занимали лечебным трудом. В каждой камере зажигался телевизионный экран, и пациент погружал руки в открывавшееся отверстие. Он видел и чувствовал трехмерно
Но временами… раз или два в неделю (или, может быть, раз или два в год) доносился приглушенный звук далекого взрыва. И Фойл отрывался от горнила ненависти, где закалялась его жажда мести. В Санитарии он шептал вопросы невидимым фигурам.
— Что за взрывы, там?
— Взрывы?
— Слышу их, как будто далеко, я.
— Это Чертовджант.
— Что?
— Чертовджант. Когда кто-то по горло сыт Жофре. Поперек глотки. Джантирует прямо к черту, он.
— Ах, ты!..
— Вот так вот. Невесть откуда, невесть куда. Чертовджант… вслепую… и мы слышим их. Бум! Чертовджант.
Фойл был потрясен, но он мог понять. Тьма, тишина, одиночество вызывали отчаяние, ужас, сводили с ума. Монотонность была невыносима. Погребенные в застенках госпиталя Жофре Мартель пациенты страстно ждали утра ради возможности пролепетать слово и услышать ответ. Но разговоры сразу пресекались охраной, и динамик потом читал наставления о Добродетели Многотерпения.
Фойл знал записи наизусть, каждое слово, каждый шорох и треск ленты. Он возненавидел эти голоса: всепонимающий баритон, бодрый тенор, доверительный бас. Он научился отрешаться, научился работать механически. Но перед бесконечными часами одиночества он был беспомощен. Одной ярости не хватало.
Фойл потерял счет дням. Он больше не перешептывался в Санитарии. Его сознание оторвалось от реальности и куда-то медленно и бездумно плыло. Ему стало казаться, что он снова на «Номаде», опять дерется за жизнь. Потом и эта слабая связь с иллюзией оборвалась; он все глубже и глубже погружался в пучину кататонии. В лоно тишины, в лоно темноты, в лоно сна.
То были странные, быстротечные сны. Однажды ему явился голос ангела-спасителя. Ангела-женщины. Она тихонько напевала. Трижды он слышал слова: «О, Боже…», Боже мой?... и «О…»
Фойл падал в бездонную бездну и слушал.
— Есть выход, — сладко нашептывал в его уши ангел. Ее голос был мягким и нежным, и в то же время горел безумием. Это был голос ангела гнева. — Есть выход.
И внезапно, с безрассудной логикой отчаяния, Фойл осознал: выход есть. Глупец, он не видел этого раньше.
— Да, — прохрипел он. — Есть выход.
Послышался сдавленный вздох.
— Кто это?
— Я, — сказал Фойл. — Это я, не кто иной. Ты меня знаешь.
— Где ты?
— Здесь. Где всегда.
— Но здесь никого нет. Я одна.
— Спасибо, ты показала мне путь.
— Я слышу голос, — прошептал ангел гнева. — Это начало конца.
— Ты показала мне путь. Чертовджант.
— Чертовджант!.. Боже мой, неужели это правда? Ты говоришь на уличном арго… ты существуешь на самом деле… Кто ты?