Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:
Тем временем женщины разложили на столе подарки и букеты, один букет кто-то уже успел поставить в вазу, но теперь все это снова переносят в горницу, ибо в горнице будет ужин, а за ужином каждый опять захочет показать, что принес, а то еще путаница получится. Пускай Имро с Вильмой знают, кто что подарил.
Еще до того, как они усаживаются ужинать, приходят и другие поздравители, иные лишь так, мимоходом, благо только сейчас на улице прослышали, что у Имро день рождения. В деревне нет обычая делать из этого бог весть какое событие, но иной раз, уж коли случается, обычай можно
Приходят, понятно, и соседи, и эти тоже подсаживаются к столу, чтобы, упаси бог, Гульданы не обиделись, а Гульданы, особливо Ондро с Якубом, потом и не думают выпускать их из-за стола. — В кои-то веки приезжаем домой, а вы нос показали — и прощай? Так дело не пойдет. Небось об Имро речь. Его это, знаете, как расстроит? А ведь сколько он пережил. Оставайтесь, отпразднуем Имро!
Приходит и Лойзо Кулих, он тоже живет по соседству. Маленько в подпитии, должно быть в корчме набрался, и мать его, учуяв это тотчас, как он вошел, собралась было его сразу выпроводить.
— Нет-нет, соседка! — опять вступается Якуб. — Пускай заходит, пускай с нами хоть чокнется.
— И выпью! — куражится Лойзо, и его чернявая яйцевидная голова на короткой толстой шее так и лоснится. — Хочу чокнуться с Имро. И Вильмушку, старую подружку, приветить пришел! — В руке у него уже рюмка, он щерится. — Ну пусть нам будет всем хорошо! — И одним духом ее выдувает, ожидая следующую. Пока ему наливают, он оглядывает всех, каждому хочет сказать что-нибудь умное или глупое.
— И ты здесь, мышка? — замечает он меня; а не заметь он меня, дорогой читатель, ты, пожалуй, и не узнал бы, что я там тоже был и что эту вторую рюмку Лойзо Кулих выпил и за мое здоровье: — За твое здоровье, мышка! Когда у тебя будет день рождения, пожалуй, поднесу тебе свежую шкварку!
— Закуси, Лойзко! — предлагает ему мастер.
— Деда, отстаньте! — Он опять тянет рюмку. — Лучше-ка налейте еще.
— Ты это каково разговариваешь? — вскинулся старый Кулих. — Тебе еще никто по губам нынче не смазал?
А Лойзо смеется. — По губам нет, а губы да. Деда, налейте! — Он ткнул мастера рюмкой. — Налейте, я татку не боюсь.
— Если хочешь, налью, но на отца не фырчи!
— Ну вот, мне идти надо, — говорит тетка Кулихова, — хочешь не хочешь, а надо, иначе этого теленка отсюда не вытащишь.
— Отволоки его домой! — говорит старый Кулих. — Я скоро приду. Погоди, уж я тебя отделаю! — грозит он сыну, потом поднимает рюмку и пьет за здоровье Имро: — За твое здоровье, Имришко!
Едят, пьют, при этом умничают и смеются. Празднуют. Развлекаются. Имро уже немного поел, по временам и из рюмки потягивает, и хоть довольно часто потягивает, а в ней все еще столько, что ни разу не пришлось доливать. Иной раз и улыбается, но тотчас серьезнеет; если кто скажет что-нибудь хлесткое и все рассмеются, а то, может, и разгогочутся, он опять улыбнется, пожалуй, ведет себя, как остальные, с той лишь разницей, что он не такой шумный. Вот опять улыбнулся. И улыбнулся вроде бы мне.
Веселье
Именно так. Вильма, хоть и знает это, говорит не сразу: — Ничего, не беспокойтесь! Имришко просто устал. Пошел прилечь.
Разговор ненадолго затихает, но вскоре снова оживляется. И смеха — не занимать. А Ондро даже вздумалось петь. Почему бы и нет? У Имришко как-никак день рождения!
Ночью Имро проснулся. Его мутило. Он дважды вставал с постели, думал — вырвет, но стоило ему выйти во двор — отпускало.
Второй раз задержался во дворе подольше. Стоял, привалившись к стене, шумно вдыхал и выдыхал влажный ночной воздух.
Вильма вышла к нему, когда он снова собирался пойти лечь.
— В чем дело, Имришко?
— Не знаю. Как-то нехорошо мне.
Она стояла в двух шагах от Имро в одной тоненькой рубашке, как бы молча разглядывая его, хотя лица не было видно.
Приблизилась чуть. — Очень плохо тебе?
— Почем я знаю. Должно, переел.
— Ты же мало ел.
— Ничего. Пройдет. Мне уже лучше. Ступай в дом, еще простынешь!
— Да не бойся, не простыну! Имришко, ты бы поосторожнее. Надо тебе хоть одеться.
— Да я тоже пойду. Думал, стошнит. Видать, перекурил.
— Зря столько куришь.
— Вчера перестарался. Ничего, пройдет. Мне уже лучше.
— Может, перепил?
— Я почти совсем не пил. Скорей всего, курево, чувствую, как оно у меня в желудке и в легких засело.
Они стояли друг против друга. Стоило сделать шаг, и растревоженная Вильма могла бы обнять Имришко. Она уже протянула руку, однако шага не сделала, как бы смутившись: наверно, в тот момент, когда протянула руку, подумала, что, если бы Имро хотел, он тоже, пожалуй, мог бы этот шаг сделать. — Меньше бы ты курил, — прошептала она совсем рядом.
Имро молчал. Эти слова он слышал от нее много раз. И не было никакой нужды снова на них отвечать.
Да Вильма и не ждала в эту минуту ответа, во всяком случае на эти слова.
А Имро был глух и слеп. У него болел желудок и, как он сам говорил, в легких что-то засело.
— Знаю, Вильма, намыкалась ты со мной! — шепнул он ей прямо в волосы.
И она приникла к нему: — Господи, Имришко, ведь ничего другого на свете нет у меня. Я с радостью тебя обихаживаю. Пусти, Имришко! — последние слова она произнесла лишь потому, что ей показалось, будто он хочет высвободиться из ее объятий.
А Имро, ощутив вдруг в себе огромную жалость, не знал, что и сказать.
— Пойдем, Вильмушка, холодно! Надо спать! Мне малость полегчало. Попытаюсь уснуть.
Но и утром Имро было не по себе: по-прежнему жаловался на желудок. Братья, должно быть, по привычке, а главное, от радости, какую испытывает любой человек, воротившись в родной дом и найдя в нем своих, с которыми не всякий день встречается, подтрунивали над ним. — Я думал, у тебя и желудка-то уже нету, — говорил Якуб, — что тебе и есть незачем, в самом деле, ты такой отощалый, будто и не ешь вовсе.