Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:
Раздается крик и в горнице. Это проснулась маленькая Катаринка, а поскольку она самая маленькая и очень голодная, голос ее словно родничок, который насквозь промочил бы рубашонку младенцу Иисусу, будь он рядом.
Несчастные женщины! Матери безутешные, вдовы горькие! Ох, бедные сироты!
Еще в тот же день пришлось вызвать к Агнешке доктора. Сначала она все глаза проплакала, а затем навалилась на нее невозможная слабость, и ее непрерывно тошнило, но все равно ее с трудом удерживали в постели. Она все время порывалась ехать к Штефану.
— Нельзя тебе, Агнешка, ведь это бы тебя вконец извело! — говорила ей мать сквозь слезы. — Ну можешь ли ты, такая несчастная, больная и слабая,
И доктор ее остерег: — Никуда, никуда, голубушка, даже думать нечего! Только бы еще больше натерпелись, и все попусту! За это время и фронт уже порядком продвинулся — что ж вам теперь угодить в самое пекло? Надо справиться с горем, голубушка, ведь у вас малыши. Вам теперь о них надо думать, ради них себя поберечь. Ничего серьезного у вас нет, надо побыстрей оправиться и снова стать крепкой, даже крепче прежнего. Ведь о детях единственно вам теперь заботиться. Вы их мать, примите мои слова так, будто вам их сказал ваш муж.
А потом мать со слезами все это ей снова и снова втолковывала: — Агнешка, пан доктор плохого не посоветует, он умный человек, слушайся его. Я бы тебя одну никуда не пустила. Слыхала, что он говорил? Фронт, мол, уже близко. Образумься, Агнешка, подумай о детишках, об этих сиротах! Ведь и так хуже некуда. У тебя и молоко враз пропало. А Катинка-Катаринка, ой как она заливается! Неужто не слышишь? Как тебе пускаться в дорогу с такой-то крохой? Чем станешь кормить ее? Христарадничать, что ли, будешь? Ведь эта бедняжечка молока просит. С утра знай плачет и плачет, только маленько чаю и выпила. Выздоравливай. А в Гитлера уж точно кто-нибудь бомбу кинет. Покой снова будет. Будет покой у того, у кого ость он. А мы с Каткой и Зузкой сходим потом к Штефану, Агнешка, ведь это был и наш Штефан. Цветы возложим ему на могилу. Может, и ждать недолго. И пан доктор так сказал! А ты поправляйся. Ребятенок есть просит! Поправляйся, доченька моя!
А почта работает. Жизнь идет дальше. Пробежит несколько дней, и вот уже святая неделя. Словацкие почтари снуют по словацкой республике — она между тем поджалась, уменьшилась, — пыхтят и звякают велосипедными звоночками, тут письмо кинут, там открытку, выпьют с Каиафой [72] , поздороваются с Пилатом, подмигнут Иуде, и кажется им, что он мог бы быть священником или хотя бы причетником, помогут колокола завязать, чтоб не звонили до пасхи, умоются в ручье, затрещат трещотками и опять хлебнут, а когда вечером идут усталые, но довольные, с пустыми сумками домой, невзначай заприметят святого Юрая, «что по полю летает, землю отворяет, чтобы трава росла, фиалка синела. Возвеселитесь, бабоньки, уж мы вам красно лето несем, зеленое, розмариновое, сидит баба в коробе, дедо просит у ней: дай, баба, яичко…»
72
Иудейский первосвященник, якобы судивший Христа.
В деревне все оживленнее. То и дело проносятся мимо колонны машин, то вперед, то назад, потом снова вперед и снова назад. Фронт приближается. Иной раз какая-нибудь колонна задерживается в деревне, и тогда люди тревожно озираются по сторонам: — Чего они стоят здесь? Почему остановились? Будто их и без того мало! Или уж подступило? Стянулись сюда все и теперь начнут обороняться? Плохо дело. Если подымется буча, то и нам несдобровать.
— Схоронимся.
— Где?
— В лесу. Я еще осенью вырыл в лесу траншею, там и спрячемся.
— Этого не хватало! Дурак я, что ли? А дом? Дом все же не брошу. У меня на гумне траншея.
— Что в лесу, что на гумне — один черт! И я бы ушел в лес, да тут у меня масло.
— Одно масло?
— И сахар.
— Эх,
— Откуда ты знаешь, что я его закопал?
— Ну знаю.
— Так лучше забудь! Еще маленько подожду, а на пасху подслащу себе кофей и хлеб маслом намажу.
— А мне намажешь?
— Там поглядим. А откуда ты об этом пронюхал? Послушай, парень, уж не прибрал ли ты все к рукам?
— Ступай погляди! А ждать станешь — узнать опоздаешь. Давай, братец, поторапливайся да гляди в оба. Беги-ка лучше выкапывай!
— А я ничего не закопал. Даже яму не вырыл. На кой ляд она мне? Ведь у меня новый амбар. Придет беда — в передние двери вбегу, а в задние выбегу.
— Слышь, ребята, много их, много немцев-то! В этом году, считай, будет лихая шибачка!
И немцы знают, что близится светлое воскресенье. Однажды пополудни стоит мастер у окна, глядит на улицу и вдруг несказанно пугается, прямо цепенеет от страха, а потом начинает бестолково метаться по горнице, размахивая руками: эх, самое время схорониться, только куда, и времени уже нет, и Вильму на произвол судьбы не оставишь.
— Ой, Вильма, плохо дело, сюда идет этот Миш… Миш… ну, этот рыжий!
— Какой рыжий?
— Мишке. Наверняка за мной идет. Может, кто на нашего Имро донес, выдал его.
И мастер хоть и норовит скрыться, но, растерявшись вконец, выскакивает во двор. Они чуть ли не сталкиваются в дверях. Мишке даже поправляет фуражку, чтобы ненароком не свалилась. — Aj'e, jej'e, Herr Guld'an! Wie geht es Ihnen? [73]
Мастер, почти посиневший со страху, однако, поддакивает: — Danke! Gut, gut [74] .
— Gut? — Мишке недовольно фыркает. — Aber ich f"uhle mich schrecklich [75] .
73
Ах, господин Гульдан! Как поживаете? (нем.)
74
Спасибо! Хорошо, хорошо (нем.).
75
Хорошо? А я ужасно себя чувствую (нем.).
Мастер и бровью не ведет; не понимая почти ни единого слова, он лишь по лицу Мишке догадывается, что тот чем-то недоволен.
— Нехорошо? А в чем дело?
— Schrecklich. Ich bin m"ude. Schrecklich m"ude. Ich bin ein Soldat. Ich weiss es. Aber ich bin sch"on sehr m"ude [76] .
— Ах вот что! Устал! Ясно, ясно, пан Мишке! А кто устал?
— Sehr m"ude, sehr [77] устал.
— Значит, пан, пан Мишке устали?
— Ja, ja. Aber das macht nichts! Wie geht es Ihnen, Herr Guld'an? [78]
76
Ужасно. Я устал. Ужасно устал. Я солдат. Я это знаю. Но я уже очень устал (нем.).
77
Очень устал, очень (нем.).
78
Да, да. Но это ничего не значит! Как вы поживаете, господин Гульдан? (нем.)