Математические досуги
Шрифт:
Потому и возник каркас внутри ее тела, которое давно перестало ее радовать и было нужно лишь для подтверждения физического существования.
Но если раньше внутри каркаса скрывалась она живая — ее душа, ее подсознание, то, в ожидании звонка, замерло все, прекратилось все движение, все процессы.
Внутри каркаса жизни не было, как много лет считалось, что ее нет на Марсе: есть ли жизнь на Марсе? Тоже нет!
Внутри каркаса образовался соляной столп, жена Лота.
Она оглянулась назад и превратилась в соляной столп.
Она оглянулась назад…
Проклятый телефон молчал!
…
Началась
Двигаться приходилось медленно-медленно, чтобы не расходовать силы на скорость, ведь тогда их не хватило бы на поддержание внешне спокойного вида.
В сторону телефона смотреть было нельзя, но держать его все время в поле зрения было необходимо, чтобы не пропустить звонок.
Телефон молчал с упрямством маньяка уже два месяца, а ведь нужно было готовить еду, мыть посуду ( переколотить ее, что ли?!), которую всегда было ненавистно мыть, даже в периоды спокойствия времени. Разговаривать приходилось с разными там…
И, главное, он все время звонил — хляби небесные разверзлись, все захотели звонить по телефону и занимать его, сколько им вздумается. И еще отвечать приходилось на звонки.
Пошли мелкие ссоры с разными людьми, недопонимание, какие-то, совсем необязательные фразы и высказывания — и все это абсолютно механически и автоматически, без участия глубинных слоев души и мозга.
Проклятый телефон молчал…
…
Была бы я начальником канцелярии… Не имеет значения, любой. Лишь бы иметь право приказы издавать, подписывать и печать круглую на подпись свою шлепать. Зачем?
А затем, что телефон умер. Нет, он звенит, пакостник, время от времени, на экране его высвечиваются номера телефонов, не важных и не интересных мне и моей жизни.
Какие-то люди, которые имеют отношение ко мне, но к которым я отношения уже давно не имею, хоть и делю с ними кров, стол, хлеб и даже — постель, звонят, звучат в трубке, говорят какие-то ненужные слова, требуют ответа, так же не нужного им, как и мне — эти звонки…
Я хожу мимо телефона и стараюсь не смотреть на него — не люблю мертвецов.
Телефон звонит, и этот звон, как голос с того света, в который я не верю, а потому и не нужен он мне.
Телефон мертв и смердит чужими постылыми голосами.
Я хочу издать приказ, подписать его, пришлепнуть свою подпись круглой печатью.
Я хочу издать приказ: раз уж телефон мертв, то я приказываю, чтобы
ПРОКЛЯТЫЙ ТЕЛЕФОН МОЛЧАЛ!
Молитва.
О,
Я стою на улице у памятника, жду, жду не тебя, жду другого, потому что ты не захотел, чтобы я была ждущей тебя женщиной, ты предпочел, чтобы тебя не ждали так, как умею ждать я, или чтобы не ждали вовсе. Я не знаю, почему тебе претит сама мысль, что кто-то ждет тебя, жадно и бессонно, почему это ожидание где-то, в пространстве, недоступном твоему взгляду, кажется тебе воплощением тюрьмы и неволи, их метафизической составляющей, но я знаю, что именно мое ожидание кажется тебе особенно закабаляющим.
Поэтому я и жду не тебя, а другого, стоя у памятника, на тротуаре, но вне потока снующих по улице людей.
А что делать, если ты отверг мое ожидание, мою неутолимую жажду любить и ждать только тебя, что делать, если этот другой не только мирится с моим ожиданием, но даже и не подозревает, насколько он обделен им, как несравнимы спокойная скука и уверенность в его обязательном и неотвратимом возвращении, с какими жду я его и тот черный провал тоски и отчаяния, с которым я всегда ждала тебя в то время, когда ждать тебя было еще можно, когда ожидание это награждалось твоими нечастыми и недолгими возвращениями — но пусть хотя бы такими, краткими, моментами завершалось бы мое черное ожидание тебя сейчас! Напрасно. Ты не вернешься больше никогда, и потому я стою возле этого красивого памятника роскошной и властной женщине, от которой не уходил никто и которую ждали, а она выбирала — вернуться ей или наплевать.
Толпа течет перед моим невидящим взглядом, ибо это одно из моих искусств — смотреть и не видеть, не концентрировать взгляд на лишних и неважных объектах вокруг себя.
Толпа давит, мнет, перемалывает своими, разнообразно обутыми, ногами песок на дорожках сквера, истирая его в пыль. Дождей не было давно, эта пыль беспрепятственно поднимается в воздух и висит в нем серым туманом, покрывая собой деревья и кусты сквера, скамейки и сидящих на них людей, дома, фонари, транспорт — все в этом городе покрыто пылью, все серо под серым небом, словно и его тоже окрасила собой эта пыль, этот прах, порожденный неостановимой суетой людей, рано или поздно тоже превращающихся в этот прах, чтобы, поднявшись к небу, застить солнце еще живущим, как бы в бессильной попытке отомстить им за то, что они-то еще живы и могут, покуда, в свою очередь, перетирать песок под ногами в мстительную серую пыль.
Толпа течет в двух направлениях, и каждый в ней отягощен какой-либо поноской: сумкой или несколькими, свертком, авоськой, рюкзаком. И каждый буравит взглядом всякого встречного, а пуще того — поперечного — в единственном желании, понять, что кроется в поносках других, какую добычу урвали они и тащат целеустремленно в свое жилище, на радость себе и своим домашним? Все пробуравлены взглядами окружающих, все истекают желанием не раскрыть тайны своей удачливости или неуспеха, все светятся как решета, но все — загадка для всех.